Пустыня
Шрифт:
Но я должна сказать себе: как хорошо, что разбежались! Разве теперь я могла бы сидеть вот так, с лап-топом на коленях, мирно отстукивать некий мне одной слышимый ритм по клавиатуре, пить чай, оглядывать комнату — так спокойно, зная, никто не войдет, потревожит, потребует внимания.
И всё же, до чего я зла на него! Как обидно, какая досада огромной занозой сидит внутри… Как грубо предали, нагло посмели, дерзнул он как. Надо ещё довести молодую спокойную вообще-то женщину, чтобы крушила стулья о стены. И, будь моя воля, собрала бы что надо: проездной, обмылок, футляр для очков с очками, лак для ногтей, и двинулась прочь,
Знаете ли вы, в каком возрасте мы окажемся в раю? Если выберете исламский, то, кажется, лет двенадцать, христианский — что ли, четырнадцать. Не помню, кто-то говорил. Важно другое: рай — для детей или подростков. Конечно, строго говоря, там никто не имеет возраста, но можете быть уверены, что встретите свою мать золотистоволосой сверстницей.
Я проснусь юной.
Не знаю, происходит ли возрастная инверсия, если человек попадает в преисподнюю? Может, там действует иной закон: умираешь молодым, а просыпаешься старым… Туда бы я не хотела.
Таким образом, земля — перевалочный пункт между раем и адом, здесь мы проходим превращения от завязи и цветка до опадающего в гниль плода. А не наоборот, как жаль.
Вот просыпаюсь, отводя с лица рукой последнее облачно земной дрёмы. Я желала бы, чтобы в тот момент на пальце блеснуло твоё кольцо, но не знаю, как с украшеньями на том свете. Я встаю.
Расстилаются кучерявые облака, вижу подобия лиц или детских воспоминаний, только всё наслаивается, и понимаю, что мысли и образы вовне, вокруг, рядом.
Я умерла совершенно одна. Помню отчётливо и точно: никто не провожал в путь.
Мы расстались, когда мне исполнилось двадцать четыре — жаль, не часа, а года. Потом ты жил с другой, она тоже хочет быть с тобой за гранью этого мира, который стал для нас тем миром. Тем ещё миром.
Мы прожили наши жизни врозь, но я не жалею: ты был мне послан как взыскуемый светлый. Я понимаю, почему мы расстались. Наверно, мы слишком любили друг друга, такая любовь не могла выжить там, где мы вынуждены были есть пищу и испражняться, спать и испытывать половое влечение, сглатывать слюну, расчёсывать волосы, ждать моих менструаций и делать все те унизительные вещи, которые необратимо обращают человека в тварь.
И я с лёгким, воздушным сердцем рассталась с тобой. А всё остальное, дальше, после, уже не имело значения. И всё-таки такой, каким ты пришел в той жизни, ты мне не нужен, не подходишь. Я не понимаю твоих привычек: громко петь, разговаривать по телефону, ходить по комнате.
Ты ударил меня. Ну и что ж? Там, в другом мире, будет по-настоящему хорошо: ты будешь лежать недвижим, светлый, тонкий, словно ребёнок, погрузившийся в сон. Говорят, есть такая болезнь: люди засыпают и не просыпаются. Если им не вводить глюкозу в вену, они умирают. По-моему, самые умные люди. Я бы так тоже хотела.
Только прогоним твою подругу: она не имеет на тебя никаких прав. Впрочем, если захочет, может остаться. Собакой. Пусть ляжет у моих ног и спит, свернувшись клубком, и я буду знать, вот любимое животное моего дорогого ребёнка.
Только и так я буду одинока: вы ведь будете оба спать, может быть, ваши сны соединены коридором — откуда я знаю? Давай лучше её прогоним, а то мне придется убить её и в раю.
О прозе
Пора отправиться спать. Пора спать. Никак не могу отлипнуть
от экрана. Пересматриваю готовые куски, фрагменты уже написанные, и вкладываю в текст, как те семечки, которые обнаружились в «Камбозоле», только они, правда, оказались плесенью.А зато благородной и голубой.
Спрашиваю себя, не затянула петлю? И ещё спрашиваю, что вообще получается такое. Судя по интонации бесконечного разговора — «меня тут спрашивают о нефтяных вышках, я не больно-то в них разбираюсь, лучше расскажу вам о цаплях» — выходит эссе, естественные границы которого тонут в тумане. Ещё похоже на паззл. Отличие паззла от мозаики в том, что мозаика всё же произвольна, а в паззле всякая картинка в картонке должна встать, вклеиться на место. И если одну выщелкнуть, ничто не распадется — просто будет пробел.
Альбом одной репродукции. Ровным счётом одно и то же. На всех страницах.
Постоянно обращаюсь на «ты» к разным людям, всевозможным вещам, предметам, даже к морю. Надеюсь, ты запросто разберёшься, когда — к кому.
Простонародная особенность. Сколько раз наблюдала. Прилаживая отлетевшую обёртку от шоколадки обратно в костёр: «Куда полетела? А гореть кто будет — Галилео Галилей?» Палке, которая не ломается об колено: «Кто ж тебя такую крепкую делал?» — тюк молотком, она и — хрусть. Со всеми разговор, со всем общение. С землёй, лопатой, трактором, паровозом… Гипостазирование? Живой мир. Сибирь.
Что касается мужчин, наверно, и так известно: все они, кто заметен, в сознании женщины складываются в подобие многоглавого дракона, в особые воплощения одной многоединой натуры, мужской природы. Поэтому на «ты», но всё-таки больше адресовано именно тебе, и не потому, что ты самый лучший, а потому, что, кроме тебя, никого не существует. Я с трудом опознаю людей в качестве реальных — а что, ведь и сами не очень-то верят в своё существование. Многие, да и я сама, часто больше походят на инсталлированные программы, чем на живых людей.
Если бы ты был в пределах досягаемости, мы бы с тобой поговорили и мне, может, не пришлось бы записывать тут никчемную рефлексию, которая убивает последний этот, как его, саспенс. Сказать по-русски, размагничивает напряжённое ожидание. Какое-никакое.
Ну ты должен меня понять, я же встретила собеседника. Тебя. Который согласен слушать, читать, смотреть, перелистывать туда и обратно. А может быть, только туда.
Так хотела сказать о прозе. Нравится бессюжетная. Несмотря на дефицит сюжетной прозы, бессюжетной прозы ещё меньше. Если в тексте отсутствует сюжет, ещё не значит, что перед нами бессюжетный текст. Он может быть недосюжетным, с неполучившимся сюжетом, со сдохшим на середине сюжетом. Всё это совсем не одно и то же.
Я надеюсь, я напишу, а ты скажешь, что тут к чему. По моим ощущениям, пока получается. Хотя впечатления обманчивы: помню, поссорились с Дмитрием, и в два дня, в чистосердечном изумлении перед силой собственного дара, написала полсотни четверостиший — «Городской рубайят». Папа сказал, читать без содрогания невозможно. Я было обрадовалась. Выяснилось, он подразумевал другие вещи.
Но там есть одно, оно и до сих пор нравится:
Пуста пустыня, темнота темна, А лошадь черная так подо мной черна, Что я её щипаю с недоверьем: А всё ли подо мной ещё она?