Путь хирурга. Полвека в СССР
Шрифт:
— Сначала Печенкин, а потом вы уберете всех нас?
Я был бы счастлив это сделать, но понимал, что на такое у меня не хватит мощности.
Чтобы предупредить очередную жалобу Михайленко, я поехал к секретарю партийного комитета института Корниенко. Он выглядел как моряк времен революции — коренастый, широкоплечий, самоуверенный. В коридоре возле парткома он внушительно говорил мне:
— Вы — уважаемый профессор и мы все, члены парткома, должны прислушиваться к вашему мнению и считаться с ним. Я согласен, что Печенкин работает недостаточно хорошо, но…
— Недостаточно хорошо? По правде говоря, он просто не может быть ассистентом.
— Так-то так, но райком партии не поддержит нас, если мы станем увольнять коммуниста.
На все у них
Я считал деловые соображения важней партийных интересов. Это была моя тактическая ошибка и просчет: при всем понимании диктатуры партии я недооценивал, до чего все коммунисты перевиты между собой. Правда, я еще надеялся на поддержку заведующей отделом науки райкома Лидии Яковлевой, моей пациентки; я делал операцию ее племяннику и между нами были приятельские отношения. Ну, а больше всего моим упорством руководило мое ущемленное самолюбие. И на этот раз оно даже усыпило чувство осторожности.
На собрании кафедры Печенкин сделал короткий и бледный отчет о пяти годах своей работы. Я раскритиковал его и предложил:
— Считаю нецелесообразным переизбирать Печенки на на следующие пять лет. Кто «за»?
Ассистенты сидели мрачные, Михайленко сказал за всех:
— Партийная группа считает Печенкина достойным переизбрания.
Его поддержал Данилов, буркнув как бы про себя — не позволим. Новый «бунт на корабле»? Неприятно было стоять одному против них — как среди стаи волков. Но я был убежден, что сумею добиться своего. Мое ущемленное самолюбие жаждало реванша.
А пока мне предстоял зимний отпуск — хотелось отдохнуть от этих мелочей, писать стихи. Я лелеял мечту — написать учебник со своими иллюстрациями, надо и это обдумать.
Зимняя сказка
Отдыхать в Кисловодске меня пригласил начальник санаторной системы ЦК партии Михаил Пестриков. Четыре года назад, по рекомендации Илизарова, я оперировал его сына, морского офицера. Благодарный отец по телефону обещал устроить мне хороший отдых, хотя не сказал, где я буду отдыхать.
— Сколько это будет стоить?
— Пусть это вас не беспокоит.
Я никогда не был на Северном Кавказе, мне хотелось видеть этот край. С Ириной мы договорились, что она приедет позже и пробудет несколько дней. Поезд приходил в Кисловодск поздно ночью. Меня ждала черная «волга» и привезла в корпус «люкс» санатория «Имени 10-летия Октября» ЦК партии. В то время проходил очередной съезд партии, вся верхушка занята на нем, и Пестриков предоставил мне то, что полагалось только им. В фойе, устланном коврами, стояла скульптура Ленина и висели портреты членов Президиума ЦК — хорошая компания для отдыха. Мой номер — две комнаты с балконом, в коридоре круглосуточно сидит медицинская сестра; ко мне прикрепили персонального врача — коммунистку, более подобострастную, чем профессиональную (как все доктора кремлевской системы). Шикарные условия не переставали поражать меня. По утрам я плавал в большом бассейне, зачастую один. Мне делали массажи и лечебные ванны. Немногочисленные отдыхавшие сходились в столовой. Почти все — мужчины, партийные работники средней руки, из обкомов и райкомов. В столовую они приходили одетые как на партийное собрание — в одинаковых темных костюмах с орденскими колодками на пиджаках, держались солидно, насупленно и изолированно, соблюдая партийный ранг. Я ходил в разноцветных спортивных свитерах и лыжных брюках, они косились на меня — что за птица такая? Моя соседка по столу, Татьяна, миловидная женщина около сорока, министр просвещения Абхазии, смеясь, рассказывала, что отдыхающие терялись в догадках обо мне. Сначала был слух, что я засекреченный физик-атомщик, а узнав от нее, что я хирург, решили, что я лечу правительство, и здоровались
со мной осторожно.В Кисловодске воздух кристально чистый, напоенный цветочно-медовым ароматом. Вдали видна вершина Эльбруса, под шапкой вечных снегов. Я заставлял себя полностью отключиться от дум о кафедре, дописывал давно задуманные стихи о декабристах, ходил с Таней в курзал пить кислые воды, катался на лыжах. Бродя по городу, я набрел на небольшой старый одноэтажный дом с вывеской «Дом-музей Ярошенко». Он был известный художник-передвижник, и я любил его картины. Я зашел, побродил по музею и разговорился с директором. Он оказался знатоком искусств и большим энтузиастом, устраивал там музыкальные и литературные вечера. Узнав, что я поэт, он пригласил меня в тот же вечер. Местный пианист Лившиц довольно хорошо играл Чайковского, Шопена, Рахманинова. Вскоре, к моим удивлению и радости, приехал Расул Гамзатов, знаменитый аварский поэт. Мы были немного знакомы, и я уговаривал его:
— Пойдемте вечером в музей Ярошенко, послушаем музыку, вы прочтете нам свои стихи.
— Зачем я пойду? По-аварски меня не поймут, а переводы на русский я сам не читаю.
— Мы послушаем, как звучит по-аварски. А переводы, если разрешите, я прочту после вас.
— А что-нибудь свое вы не хотите прочесть?
— После вас? Мне неловко.
— Ерунда, поэт всегда обязан читать свои стихи и гордиться ими.
Так состоялся мой «творческий вечер» с Гамзатовым.
Стихи приняли хорошо, Гамзатов похвалил. На другой день, еще разгоряченный чтением, я встретил академика Юрия Лопухина, ректора 2-го Медицинского института. Он отдыхал в соседнем санатории «Красные камни». У нас с ним было много общих воспоминаний, и я пригласил его вечером в нашу сауну. Диетсестру я попросил дать мне мой ужин в сауну:
— Заверните что-нибудь, чтобы было чем закусить выпивку с моим старым знакомым.
— Да вам там все подадут, — удивилась она.
Но я все-таки захватил бутылку коньяка и сверток с половиной курицы. В сауне любезная медсестра показала нам парильню, бассейн и комнату отдыха. В ней уже был накрыт роскошный стол: коньяк, водка, вина, икра, лососина, семга, осетрина, еще закуски и фрукты. В смущении я спрятал мой сверток под подушку дивана. Она сказала: «После закусок вам принесут горячее».
Мы, как римские патриции, полулежали на мягких диванах, покрытых пушистыми банными полотенцами, и наслаждались яствами. Мы парились и плавали в бассейне, а в это время на столе появлялись новые роскошные блюда. По моим подсчетам, это могло стоить очень дорого, но с меня ничего не брали — «за государственный счет», за народный.
В длинной вечерней беседе мы вспомнили печальную историю изгнания из института профессора Анатолия Геселевича. Его вынудили уйти за «космополитизм», в 1948 году. Я был тогда студентом, а Лопухин — аспирантом на кафедре Геселевича. Он рассказывал:
— Вы не представляете, как мне и Илье Мовшовичу, его прямым ученикам, было его жалко, он был самый просвещенный и любимый профессор всех студентов. Но никто нашего мнения не спрашивал. Атаку на него вел партийный комитет, а роковую точку, как пулю, поставило жуткое выступление на собрании студента Бориса Еленина, интригана и негодяя. Он кричал, что Геселевич преклоняется перед Западом и советским студентам такие профессора не нужны. Это решило все. Да, тяжелые были тогда времена!..
— Вы думаете, теперь такое невозможно?
— Теперь? Не уверен. Партия остается доминирующей силой, и негодяев в ней очень много.
Ко мне приехала Ирина, и за нее с меня тоже не взяли денег. Я встречал ее на черной «Волге», которая всегда была к моим услугам. Мы с ней ездили по окрестным местам — в Железноводск, Ессентуки. Для русских людей Северный Кавказ больше всего отразился в стихах Лермонтова. В Пятигорске мы поехали на пустынный склон горы — место его дуэли и первой могилы. Стоя на ветру, мы с грустью воображали себе тот трагический день. С приездом Ирины директор Пестриков предложил нам поехать в Домбай, горнолыжный курорт в 150 километрах от Кисловодска.