Путь хирурга. Полвека в СССР
Шрифт:
Мы начинали хохотать, и он тоже весело смеялся за нами. Доктор Вильвилевич так нам всем нравился, что мы прозвали его «доктор высшего пилотажа». Да, у него можно было поучиться, как стать хорошим врачом.
Единственное, что нас в нем удивляло, это его поведение рядом с профессорами. Всегда быстрый, уверенный и бодрый, в разговорах с ними он как бы тушевался и начинал лебезить, говорил скороговоркой — «да, да, конечно, вы соверрршенно пррравы». Заведующим кафедрой был недавно назначен профессор Нестеров. Он приехал откуда-то из провинции и сел в кабинет уволенного профессора-еврея (потом Нестеров сумел сделать блестящую карьеру — стал академиком без блестящих научных работ). Когда Мясников или Нестеров проходили по коридору или входили в аудиторию для чтения лекций, Вильвилевич бледнел, отступал в сторону и становился чуть ли не по
Зато мы видели, что докторицы со стройными ногами всегда запросто подходили к профессорам, кокетливо им улыбались, выставляя, как бы невзначай, светлые коленки в капроновых чулках. Они игриво-наивно спрашивали их о чем-нибудь по своим больным и потом наигранно и громко восхищались их ответами:
— Как это правильно, как мудро! А я не подумала. Спасибо вам, спасибо, профессор!
Профессора одаряли их покровительственными улыбками.
По программе обучения каждому студенту необходимо было написать историю болезни одного больного — от начала и до конца, не заглядывая в больничную историю. Написать «хорошую историю» было предметом нашей гордости и первого врачебного тщеславия. Для этого мы читали учебник и беседовали с Вильвилевичем. Он хорошо знал научную литературу и рекомендовал нам статьи в журналах. Мы ходили в библиотеку и листали журналы. Я часто видел дома, как отец читал медицинские журналы, что-то в них отмечая. Первое чтение медицинских журналов давало мне ощущение, что и я почти врач.
Вильвилевич «раздал» нам больных и вежливо объяснил им, для чего нас привел. Мне досталась худая изможденная женщина шестидесяти пяти лет — Анна Михайловна Тихомирова (я помню ее имя потому, что сохранил свою первую историю болезни). Она лежала в больнице уже месяц и насмотрелась на студентов, поэтому всю неделю беседовала со мной без недовольства, рассказывала все, о чем я расспрашивал, безропотно поднимала рубашку и давала слушать сердце и легкие и ощупывать живот.
Была она из крестьянской семьи, пошла работать на производство в девять лет (меня это поразило), в двенадцать лет стала ткачихой (еще более удивительно), работа тяжелая, всегда на ногах. Полагались вопросы: начало менструаций, начало половой жизни, число беременностей и родов. Уж как я ни стеснялся, но обойти эти вопросы нельзя было. Она спокойно рассказала:
— Менструации с пятнадцати лет, в шестнадцать стала спать с мужчиной, в семнадцать вышла за него замуж. Потом его убили на первой русско-немецкой войне. Беременностей у меня было всего семь, но растить больше чем двоих детей я одна не могла, поэтому родов только двое, а другие пять я делала аборты у знакомой акушерки.
Передо мной вставала история тяжелой и горькой женской судьбы, типичной для начала XX века. Узнав все это, я уже подходил к ней не как просто к больной, но как к человеку, к личности. После аускультации, перкуссии и пальпации я прочел данные ее анализов и поставил диагноз: инфекционный паренхиматозный гепатит — болезнь Боткина. Я переписал все это очень аккуратно и отдал тетрадь доктору Вильвилевичу. Но правильный ли мой диагноз? Не ошибся ли я? Какую оценку он мне поставит?
На следующем занятии он отдал мою тетрадь. Внизу стояла оценка «5» — отлично и подпись. Это была моя первая медицинская оценка. Я многому научился у доктора Вильвилевича, а самое главное — что нужно, чтобы стать хорошим доктором.
Правда жизни и романтика поэзии
Каждую осень почти поголовно все жители городов были обязаны выезжать в колхозы — помогать колхозникам в уборке картошки. Хотя сельское население составляло две трети всех жителей страны, но колхозное хозяйство всегда было отсталым, а после войны деревни пришли в упадок: мужчин не хватало — многие погибли или вернулись инвалидами, а здоровые и молодые стремились в города. Бабы-колхозницы
с уборкой картошки сами не справлялись. В других республиках Советского Союза горожане обязаны были помогать убирать урожаи местных культур: в Узбекистане все собирали хлопок, в Грузии собирали чай — так было повсюду.Нас, студентов, целыми курсами снимали с занятий и посылали на неделю «на картошку» в близкие районы. Спорить не приходилось — это организовывал и строго за этим следил партийный комитет. Мы были молодые и веселые, для нас это было своеобразным развлечением: перерыв в монотонной учебе, физическая работа на воздухе, и можно было налопаться картошки «от пуза», для многих это тоже было немаловажно.
Мы одевались в какое-нибудь старое тряпье, запасались продуктами (в деревнях ничего не было) и представляли собой живописную толпу оборванцев. Но мы были веселы, ехали в тесных вагонах — паровоз дымил и чадил, а мы распевали студенческие песни:
С похмелья в древности глубокой Придумал медицину Гиппократ. Чтоб мы ее учили, чтоб мы ее зубрили Полдесятилетия подряд…Возня с картошкой в глинистой осенней земле утомительна, а отдыхать было негде — жили мы в примитивных условиях по пять-шесть человек в крестьянских избах, спали на полу, мыться и даже бриться было негде. Там мы насмотрелись на тяжелую и грустную правду советской жизни: колхозники жили в нищих условиях и работали как крепостные, получая крохи за трудодни. Однажды вечером, выпив нашей водки, немолодая хозяйка избы разоткровенничалась и спела нам с Борисом местную частушку:
Ах, спасибо Сталину — Жить счастливо стали мы: Я и лошадь, я и бык, Я и баба, и мужик.Возвращались мы с картошки усталые и удрученные правдой жизни. И первым делом все шли в бани — смывать грязь, а иногда, чего греха таить, и вшей. Отмывшись в бане, я был рад вернуться к эстетике городской жизни. Я тогда увлекся классической музыкой — мне открылся новый мир. Директор Большого зала консерватории Марк Борисович Векслер был другом нашей семьи, он давал мне бесплатный пропуск и по вечерам я слушал великолепные концерты, навсегда попав в плен музыки. Прав был Пушкин, написав: «Из наслаждений жизни/ Одной любви музыка уступает».
Ходил я и на вечера поэзии, которые традиционно проходили в зале Политехнического музея. Там когда-то выступали Маяковский и Есенин. Юность — это время романтики, и ей свойственна любовь к поэзии. По крайней мере так было в моей молодости — многие писали стихи. И у меня все выливалось в стихи: новые впечатления студенческой жизни, взросление, вступление в возраст любви. После чтения скучных учебников по ночам я писал лирико-философские стихи «для себя». Они были тайной моей души, я их никому не показывал. Да и кто бы понял, почему и о чем я писал эти поэтические излияния?.. Но днем я нередко сочинял шутливые эпиграммы и показывал их друзьям и девушкам. Девушки хихикали, и это давало мне чувство авторского удовлетворения. Но мне очень хотелось стать «публикуемым поэтом». Тогда и они, и все могли бы читать мои стихи напечатанными — сладостное предвкушение.
Почему поэты пишут стихи? А почему птицы поют? Никто не знает, но они без этого не могут. По рассказам мамы, я сочинил первые ритмичные строчки в пятилетием возрасте. В школьные годы мне нравился сам процесс подбора рифм и ритма, и мама всячески способствовала этому увлечению. Она часто читала мне стихи Пушкина и Лермонтова и привила мне глубокую любовь к их поэзии — многие их строки я с детства знаю наизусть. Мама и сама писала нам с отцом «домашние» стихи. Во мне они вызывали желание отвечать ей тем же, и я дарил ей свои детские «опусы».
Увлечению поэзией помогло и мое раннее знакомство с несколькими известными советскими поэтами и писателями. В тяжелые годы войны, в 1941–1943 годах, мы с мамой жили в эвакуации в городке Чистополь, на Каме. Туда были эвакуированы и многие писатели. Жизнь была тяжелая, и москвичи были сплочены в довольно тесную общину. Там я часто встречал Бориса Пастернака, Александра Твардовского, Михаила Исаковского, Илью Сельвинского, Леонида Леонова и других. Прислушиваясь к разговорам взрослых, я дома слышал их рассказы и чтение стихов.