Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путь хирурга. Полвека в СССР
Шрифт:

Однако вскоре после разоблачения «дела врачей-отравителей» его пригласил на работу тогдашний директор ЦИТО академик Приоров. Он был помор из Архангельской области, но в отличие от многих русских директоров институтов, был лишен антисемитизма и буквально спас многих евреев-ученых. В ЦИТО позиция Каплана утвердилась, он написал и издал учебник по лечению переломов. Но в нем навсегда остались страх и зависимость от начальства. Нового директора Волкова он побаивался, не доверял ему — Волков становился все более деспотичным и на своем взлете мог даже быть опасен. А меня прислал к нему Волков. Поэтому Каплан встретил меня несколько настороженно.

В советской медицине в то время было 295 научно-исследовательских институтов, 94 медицинских института, 76 тысяч научных работников и преподавателей, 7200

докторов наук и 43 000 кандидатов наук. Однако такая масса учреждений и кадров говорит не о развитости научных исследований, а о привилегиях для ученых: более высокая зарплата, возможность дальнейшего роста, большой отпуск. Во многих случаях в науку принимали не за талант, в нее шли карьеристы. Происходило образование касты карьеристов.

В редких случаях советская медицинская наука была на уровне передовых западных исследований. В нашем институте тоже ни у кого не было никаких ярких идей и работ. Учебник Каплана тоже был переделкой учебника британца Уотсона-Джонса. В отделении острой травмы большинство больных лечили по старинке — скелетным вытяжением. Два старших научных сотрудника, которых я там застал, были Ольга Маркова, за сорок лет, и Юрий Свердлов, за пятьдесят, — оба очень плохие хирурги.

Но с самого начала я увидел, что Каплан очень хороший хирург, хотя и нерешительный человек. Евреи составляли около одной пятой части научных сотрудников института. Старшие профессора-евреи Каплан, Шлапоберский, Михельман, Гинзбург, Дворкин задавали тон в работе, но старались держаться обособленной группой, нив чем не доверяя другим. Каплан никогда ни с кем не говорил откровенно и даже избегал слушать, что говорили другие. Мне пришлось применить много тактических усилий, чтобы хоть как-то расположить его к себе. Из осторожности он долго мне не доверял. Однажды я понял, что все-таки добился его доверия: я отпустил при нем невинную политическую шутку, Каплан приложил палец к губам и шепнул мне:

— Знаете, что я вам скажу? Надо быть очень осторожным, поверьте мне.

В аспирантуру к нам поступил доктор Анатолий Печенкин, малограмотный парень без всякого опыта работы. Его приняли в аспирантуру, потому что он был партийный. А через год его выбрали членом парткома института. Это был важный пост, и многие старшие ученые стали ему угождать. Как-то я сидел с Капланом в его кабинете, мы обсуждали рабочие дела. Постучал Печенкин, вошел и спросил:

— Аркадий Владимирович, не можете ли вы помочь мне составить план научной работы?

Каплан подскочил с кресла ему навстречу:

— Конечно, дорогой доктор Печенкин, давайте прямо сейчас все и сделаем.

— Но я вижу, вы заняты с доктором Голяховским.

— Пустяки, наши дела не срочные (а дела были как раз срочные).

— Я вот не знаю, с чего мне начать, — промямлил Печенкин, разворачивая бумаги.

— Сейчас мы вместе с вами все разберем, начнем и кончим.

— Спасибо вам. Но у меня сейчас как раз заседание парткома.

— О, я понимаю. Знаете, что я вам скажу? Вы идите на заседание, а бумаги оставьте мне. Я подумаю, как это лучше сделать.

Печенкин ушел, оставив бумаги. Каплан осторожно прикрыл за ним дверь и сказал мне:

— А! Видите — я должен писать план этому безграмотному бездельнику. Как вам это нравится? Я — ему. Он ничего не знает и знать не будет, потому что ему это не надо. А мне это надо? Знаете, что я вам скажу? Это никогда не кончится. Вот!

Казалось бы, почему Каплану нужно лебезить перед молодым ничтожеством — потому что он все еще боялся. Прошло уже более десяти лет после всплеска антисемитизма, который так его напугал, а он все еще был глубоко деморализован и считал, что это лишь замерло и всегда может возникнуть опять. Это была травма на всю жизнь.

Такое напуганное отношение к жизни и такое поведение были типичными для многих интеллигентов, особенно для евреев.

Я был счастлив, что моя жизнь опять потекла в привычной обстановке хирургической клиники: обходы больных, операции, приемы в поликлинике, врачебные конференции с обсуждением случаев разных заболеваний. В двенадцати отделах нашего института ежедневно делали много разнообразных операций по всем разделам костной хирургии. Дискуссии по ним бывали очень интересными.

Больше говорили наши ведущие профессора: Макс Давыдович Михельман, резкий полемист с довольно мрачным выражением лица, всегда говорил громко и озлобленно, как отрубал. Деликатный и многоречивый Василий Яковлевич Шлапоберский, наоборот, заливался соловьем, захлебывался, ссылался на литературные источники. Мой шеф Каплан вначале каждой дискуссии отмалчивался, потом нерешительно поднимал руку и снова опускал, но когда говорил, то все было ясно и умно. Роза Львовна Гинзбург, за шестьдесят лет, светская женщина, пожившая в молодости в Париже, выступала остроумно, нередко смешила аудиторию. Татьяна Павловна Виноградова, такого же возраста, специалист по строению костей и по прозвищу «костяная бабушка», говорила глухим голосом, сухо, по-деловому и очень умно.

Хотя наш Центральный институт считался головным для двенадцати подобных институтов по стране, общий научный уровень в нем был не очень высокий, блестящих ученых, каких я видел в Боткинской, у нас не было. Самым ярким был Василий Дмитриевич Чаклин, наиболее эрудированный специалист по лечению болезней позвоночника, автор ценных учебников, знаток нескольких языков. Его выступления на конференциях были наиболее интересными. Но клиника Чаклина была филиалом института, и он редко показывался на конференциях. Кроме того, он был в скрытой оппозиции к директору Волкову, считая его возвышение незаслуженным.

Когда я видел в библиотеке иностранные журналы, особенно американские, то ясно понимал, что во многом мы отставали, и отставание было почти на двадцать лет. Методики лечения и способы операций в западных странах были намного прогрессивней. Консервативное лечение скелетным вытяжением там уже не применялось, как слишком медленное и неверное. А мы все еще лечили большинство больных этим методом, по старинке, для операций у нас было довольно примитивное оборудование.

За три года в орготделе я соскучился по атмосфере операционных комнат. Теперь я с интересом приглядывался к нашим. Во всем мире на операциях пользовались штифтами немца Кюнчера, пластинками швейцарца Мюллера, искусственными эндопротезами тазобедренного и коленного суставов. Считалось, что мы оборудованы лучше других советских больниц, но ничего этого у нас не было. А то, что было…

Оснащение оказалось хуже, чем я мог ожидать, набор инструментов — скудней. Тогда в западной хирургии начиналось применение инструментов однократного пользования, но у нас их не было. Даже скальпели были тупые, они с трудом разрезали ткани, и приходилось несколько раз менять их в процессе операции. Нити для сшивания были всего двух-трех размеров, набор игл — скудный. Во всем мире эти инструменты производились и хранились в стерильной фабричной упаковке, у нас — их стерилизовали простым кипячением и хранили в спирте. А это увеличивало возможность послеоперационных инфекций. Не было даже качественных электродрелей для сверления костей, необходимого для проведения спиц и винтов. Оперировали мы в латаных-перелатаных хирургических перчатках. После каждой операции сестры заклеивали на них дырки резиновыми заплатками, и они висели на шнуре в предоперационной, как белье в деревне. Рентгеновские установки были примитивные, снимки — нечеткие, пленки не хватало. Во всем мире давно применяли фабрично накатанные гипсовые бинты, у нас накатывали их вручную, гипс был плохого качества, повязки получались массивные и тяжелые.

Тематика научных работ института отражала общее отставание нашей специальности. Заместитель директора по научной работе Аркадий Казьмин был малоспособный ученый, пешка в руках директора. Многие научные темы были мелкие, некоторые высосаны из пальца для раздачи сотрудницам — женам академиков и генералов. Как и в Боткинской больнице, в институте была группа женщин-докторов, которая вмешивалась во все и мешала работать — Миронова, Малова, Мартинес. Они невзлюбили меня сразу. Молодежь подбирали не из способных ученых, а из таких партийных дундуков, как Печенкин. Были два наиболее способных аспиранта — Ромуальд Житницкий и Эрик Аренберг, но после защиты диссертаций директор не захотел оставить их в институте — оба были евреи. Наши профессора собирались в кружок и роптали втихомолку, но боялись их защитить.

Поделиться с друзьями: