Путь к славе, или Разговоры с Манном
Шрифт:
После перерыва Фрэн с музыкантами снова зашли в кабину и записали еще одну песню. И снова — запись оказалась хорошей, только и всего. Может, даже не такой хорошей. Следующую дорожку Фрэн запорола, а ту, что шла за ней, испортил басист. У них получалось все хуже и хуже: музыканты играли спустя рукава, а Фрэн все больше зажималась.
Снова пришел управляющий студией. Он ничего не сказал — только постучал пальцем по своим часам. Сид кивнул. Он понял, на что тот намекает. Вот уже четыре часа мы занимали кабинку, заказанную на два часа. Сид достал из кармана несколько банкнот — его собственных, не от звукозаписывающей компании, — и вложил их в ладонь управляющему. Это продлит время записи. Но ненадолго. Сид, вынужденный выложить Фрэн всю правду, отвел ее в сторонку. И шепотом сообщил ей: времени осталось только еще на одну попытку. А потом придется отбирать лучший материал из записанного.
Фрэн медленно, словно на нее свалилась вся тяжесть обстоятельств, направилась к кабинке. Остановилась, сделала глубокий вдох, потом дала знак инженеру.
Запись
Фрэн подошла к микрофону… И очень скоро сделала отмашку инженеру.
Запись прекратилась.
Фрэн вышла из кабинки в коридор, бредя куда-то наугад.
Музыканты-поденщики завращали глазами, закачали головами. Весь их вид красноречиво и недовольно говорил: «Валяй, девочка. Просто спой, девочка. Запиши поскорее свои дурацкие дорожки, девочка, и мы потопаем домой».
Мы с Сидом тоже вышли в коридор. Фрэн стояла в дальнем конце, целиком уйдя в себя, и курила взятую у кого-то сигарету. Не помню, чтобы раньше я хоть раз видел ее курящей, но выглядела она сейчас такой сосредоточенной и серьезной, как будто выкурить эту цигарку — самое важное дело ее жизни. И хотя в это занятие она вкладывала все силы, казалось, что она почти не отдает себе отчета в собственных действиях. Она держала сигарету между пальцами, смотрела на нее невидящими глазами, как, бывает, смотришь на свою ладонь, не замечая собственной плоти. Мыслями она была где-то очень далеко.
Я устремился было к Фрэн.
Меня схватила и потянула назад рука: это Сид без слов давал мне понять, что сейчас бессмысленно с ней говорить. То, что Фрэн необходимо было продумать, она должна была продумать сама. Ни Сид, ни я, никто другой не могли бы ей сказать ничего конструктивного. Все, что мы могли для нее сделать, — это оставить ее в покое. Это была ее запись. Это был ее час — и этот решающий час терзал ее.
Сделав последнюю глубокую затяжку, Фрэн покончила с курением. Она впечатала окурок в переполненную пепельницу, просыпав на пол часть ее содержимого. Тем самым накопившаяся груда бычков от сигарет, выкуренных в досаде, в страхе, в задумчивости, сделалась еще больше. Я получил наглядный ответ на вопрос, который задал себе, попав сюда.
Фрэн быстро зашагала по коридору и снова зашла в кабину звукозаписи. Строго оглядела музыкантов. Сказала:
— Следуйте за мной и не отставайте.
Те распрямились. Теперь их вид говорил уже не «Валяй, девочка», а «Да, мадам».
В той сигарете был всего лишь табак — но дым, минуты, проведенные в одиночестве, минуты, потраченные на то, чтобы собраться, — все это пошло на пользу Фрэн. Это была ее запись. Это был ее час, и она не собиралась проморгать его. Она была хозяйкой этого часа.
Кивок инженеру.
Запись началась.
Фрэн подошла к микрофону. Фрэн запела. Она запела так, словно пела впервые в жизни — такая девственная радость звучала в ее голосе. Она запела так, как пела всю жизнь, — столь же уверенно, сколь перед тем была зажата и стеснена. Чего недоставало раньше, что у Фрэн не выходило еще несколько минут назад, теперь ощущалось в каждом слове каждой песенной строчки. Она чувствовала музыку. Не исполняла, не вымучивала — просто чувствовала ее, текла и вибрировала вместе с ней, и давала нам — слушателям — ощутить то же самое. Закрыв глаза, можно было услышать ее лукавую улыбку, уловить танец ее рук в воздухе: она скользила по музыкальным фразам, как по топленому маслу, как по речной воде. Просто стоя рядом и слушая, можно было ощутить ее восторг.
Когда замер последний звук, мы все захлопали и засвистели. Вот наконец то самое! Вот наконец то, что нужно! Ребята-музыканты, раньше державшиеся равнодушно, налетели на Фрэн и принялись целовать ее в щеки. Уж они-то сразу распознавали настоящую душевность. Сид, а потом я заключили Фрэн в медвежьи объятья. Обнимая ее, я почувствовал, что она вся дрожит.
Сид сунул мне кое-какую мелочь, шепнул:
— Проводи ее домой. А я тут похлопочу.
Не выпуская Фрэн, я вывел ее из студии на улицу. С каждым шагом я все больше ощущал тяжесть ее веса. К тому моменту, как подъехало такси, моя хватка была, наверное, единственной силой, удерживавшей ее на ногах.
— Уильямсберг, — сказал я водителю.
Не проехали мы и двух кварталов, как Фрэн рухнула на меня и разрыдалась. Прежняя дрожь перешла в судорожное всхлипыванье. Пять часов подряд она отдавала все, что у нее было. На последнюю запись ушло все без остатка. Нельзя отрезать от себя кусок и ничего после этого не почувствовать. Всю дорогу от Вест-Сайда до дома она проплакала. И всю дорогу от Вест-Сайда до ее дома я не выпускал ее из своих рук.
Потом я вывел ее из машины, проводил по коричневой каменной лестнице до двери дома — здесь была квартира ее родителей. Фрэн поглядела на меня. В плохом освещении ее изможденное лицо казалось еще более бледным, ее выцветшие глаза — тусклыми и опухшими.
Она спросила:
— Последняя запись получилась хорошо, правда? — Не припомню, чтобы Фрэнсис когда-нибудь раньше говорила таким потерянным, таким отчаянным тоном.
Я приложил ладонь к ее щеке:
— Не просто хорошо. Это было лучшее, что я слышал от тебя. Лучшее.
Фрэн заставила себя улыбнуться, поцеловала меня и поблагодарила за добрые слова. Но пускай я говорил правду, уверяя ее, что она пела отлично, — похоже, она до конца не поверила. Ну да, она спела красиво. Да, она пела душой и телом. И все равно, я понимал, она задается вопросом: а нельзя ли было
спеть хоть на чуточку, хоть на капельку лучше? Так много значило для нее пение. Она любила петь, и любовь эта причиняла боль. Такую цену ей приходилось платить за то, что она родилась не такой, как все.Фрэн проскользнула в дом.
Я снова сел в такси и доехал до Гарлема.
Томми шла главным номером в «Бон-Суар». Тот вечер был последним, и я заглянул посмотреть, как она выступает. Она пела замечательно, как обычно, была очень мила и все такое. В последний гастрольный вечер всегда выплачивали гонорар — и нам пришлось подождать, пока официантки пересчитают чаевые, а управляющий клубом закончит все свои записи и расчеты, после чего Томми могла забрать свои деньги. Покуда управляющий занимался делами, мы слонялись по залу — мы с Томми, другая исполнительница, выступавшая у нее на разогреве, музыканты, бармен и официантки. Ну, может, еще кто-то. Ожидание затянулось, и тогда пианист — не помню, как его звали, кажется, Скотт, — поднялся на сцену и принялся дурачиться, наигрывать отрывки то одной мелодии, то другой. Кто-то из обслуги попросил сыграть «Давай влюбляться» — тот сыграл, потом еще кто-то попросил «Ленивую реку» — пианист исполнил и это, а потом заиграл «Грешница поцеловала ангела». Песня эта была очень популярна несколько лет назад, и люди начали подпевать, но никто точно не помнил слов, и мы принялись сочинять смешные стишки. Наконец Томми поднялась на сцену, думая поставить всех нас на место, но скоро сама стала придуриваться — делая это в манере Этель Мерман [20] , — и мы от смеха буквально валялись, потому что никто раньше не слышал, чтобы Томми нарочно перевирала песни. А делала она это так истерично, истошно и до безумия смешно, что скоро люди стали выкликать разные другие песни, чтобы их она тоже переиначила. Она спела еще парочку песенок — подыгрывали ей приятель Скотта и басист, — а потом передала микрофон другой певице, потом какой-то официантке… всем, кто хотел забраться на сцену и спародировать Джуди Гарланд, или Джюли Ландон [21] , или еще кого-нибудь, над кем хотелось посмеяться. Управляющий вышел из своего кабинета — он закончил подсчеты, но к тому моменту никто уже не спешил идти за деньгами. Наша маленькая компания разрослась: за одной официанткой заехал приятель, чтобы проводить ее домой, еще кто-то позвонил друзьям и пригласил зайти, вот уже раскурили косяк, — словом, образовалась вечеринка. Управляющий, видимо, просек это: он открыл бар и начал разливать всем выпивку в кредит, и вот уже все мы пили, курили, пели и хохотали, и Томми снова залезла на сцену, исполнила еще номер, и кто-то закричал: «Джеки, давай ты тоже, Джеки!» — как будто я умел петь. Сначала отнекивался, но Томми спустилась со сцены, схватила меня за руку и потащила за собой. Попробуй тут откажись! Мы заспорили о том, какую песню выбрать для дуэта, но тут Скотт заиграл «Старую черную магию», слов которой я почти не знал. Мой вклад в исполнение песни был приблизительно таков: «Эта старая черная магия тра-ля-ля-ля колдовской/ Старая черная магия тра-ля-ля-ля-ля с тобой…» Мне приходилось проделывать голосом настоящую гимнастику, чтобы угнаться за Томми, которая вела меня к сомнительному финишу. Потом мы оба затянули «Неучтенный блюз» и добрались до третьей строки, но тут не выдержали и расхохотались, и наши слушатели тоже не выдержали и расхохотались, принялись хлопать, свистеть, улюлюкать и вопить, а мы с Томми карикатурно раскланивались, и я провозгласил, что мы с ней будем выступать в «Копакабане», для узкого круга зрителей, а в качестве особого гостя нашу программу будет открывать мистер Фрэнк Синатра… при условии, если его пробы для нашего номера пройдут успешно. Снова смех и аплодисменты. Тогда мы с Томми спустились со сцены, уселись в обнимку, горячо дыша в лицо друг другу, и стали смотреть, как другие исполняют всё новые песни. Так продолжалось еще долго, и лишь утром все мы наконец вывалились из клуба, улыбаясь, хохоча и радуясь жизни. Добравшись до квартиры Томми, мы, все еще улыбаясь, хохоча и радуясь жизни, вместе рухнули в кровать.
20
Этель Мерман (наст. имя — Этель Циммерман; р. 1909) — звезда музыкальной комедии.
21
Джуди Гарланд (наст. имя — Фрэнсис Гамм; 1922–1969) — певица и киноактриса, мать актрисы Лайзы Минелли (р. 1946). Джюли Ландон (р. 1926) — певица середины 50-х гг., актриса ТВ и кино, участница рекламных акций на ТВ.
«Катись ты», — заявил я начальнику, хаму, управлявшему погрузочной компанией, — здоровенному детине, обросшему волосами, будто шерстью. При желании можно было бы его шкуру использовать вместо звериной в качестве напольного ковра. «Катись ты», — заявил я ему.
Мысленно.
Я предавался мечтам о том, как брошу эту работу, с того самого дня, когда поступил к ним. Я представлял себе эту сцену во всех подробностях: вот я вхожу в кабинет своего большого начальника, благодарю его за длинный рабочий день и паршивый заработок, говорю ему, что если впредь и захочу его видеть, то только для того, чтобы его фирмочка помогла мне переехать из жилого квартала в деловой или из Гарлема — в Голливуд. А потом, не оглядываясь, выхожу за дверь.