Путь в архипелаге (воспоминание о небывшем)
Шрифт:
— Значит — есть что-то на юге? — быстро спросил я.
— Может быть, — согласился Йенс.
— Город Света, про который говорил болгарин?
— Не знаю, — признался немец. — Всё, что угодно. Или всё-таки ничего… Знаешь, в чем бе-да нашего образования? — вдруг спросил он. — Чем больше ты знаешь, тем труднее тебе принять решение. Туповатым всегда легче с этим… Вот это всё, русский, что я могу рас-сказать тебе.
Мы снова надолго замолчали. А костёр горел, и смеялись вокруг него ребята и дев-чонки, и с десяток лужёных мальчишеских глоток грянули:
— Тренируйся, бабка,
78.
Тренируйся,
Тренируйся, ты моя
Сизая голубка! — а в ответ Игорек Северцев в ужасе завопил:
— Замолчите, несчастные! Как вы поёте?!
"Пять лет, — подумал я. — В среднем — пять лет." Мне стало холодно, словно от ре-ки подул ледяной ветер.
— Олег, — я почувствовал, как рука Йенса легла на моё колено. — Я раньше тоже думал об этом. Ты прав, мы живые люди, мы хотим жить — и как-то не утешает та мысль, что дома ещё кто-то остался. В начале, русский — в начале всего этого — я просыпался в по-ту и плакал: "Меня не будет!" А сейчас этого нет. просто печально — столько хочется увидеть и узнать, а времени может не хватить…
— Я не о себе подумал, — скомкано сказал я. — Знаешь, Йенс — правда не о себе… Понима-ешь — эти ребята и девчонки — они не просто мои друзья. Они… как бы сказать? Попро-буй понять. У меня много… было много знакомых, мне даже казалось, что они — мои дру-зья. А потом я понял — им было всё равно, какой я. Они мной вполне довольствовались, не пытались заставить меня быть лучше, чем я есть. А с этими, — я мотнул головой назад, — я ссорился и ссорюсь. Потому что им не всё равно, какой я и что со мною. И мне не всё равно… Не всё равно, что с ними будет…
— Я понял, — тихо ответил Йенс. — Тогда учи их фехтовать.
Начинается
плач гитары.
Разбивается
чаша утра.
Начинается
плач гитары.
О, не жди от неё
молчанья,
не проси у неё
молчанья!
Неустанно
гитара плачет,
как вода по каналам — плачет,
как ветра под снегами — плачет, -
не моли её
о молчанье!
— И тополя уходят, — ответил я, улыбаясь, -
Но след их озёрный светел.
И тополя уходят,
Но нам оставляют ветер.
И ветер утихнет скоро,
Обтянутый чёрным крепом,
Но ветер оставит эхо,
Плывущее вниз по рекам.
А мир светлячков нахлынет —
И прошлое в нём потонет,
И крохотное сердечко
Раскроется на ладони…
— Ты знаешь Гарсиа Лорку?! — обрадовался Йенс.
— Я вообще люблю стихи, — признялся я.
Йенс поднялся и гибко потунлся:
— Пойду искупаюсь… Пошли?
79.
— Я не умею плавать, — признался я. Немец наставительно сказал:
— Учись…
Эй, а хочешь, сейчас попробуем?!.Я посмотрел на лежащую поперёк Волги золотую дорожку.
— Пошли.
Олег Чухонцев
Что помню, то помню, хотя и не знаю,
В чём суть всего, если только суть
Не связана с необходимостью прошлое
Сделать опять настоящим.
Помню
Желание войти в ночное озеро и выгребать
К дальней луне. Помню белое пламя
У тёмной норы перед тем, как взглянул
В высокое небо, знойно дрожащее в мареве белизны.
И ещё иногда —
на рассвете обычно —
я вспоминаю крики в горах.
Но всё, что могу — это быть очевидцем.
* * *
Костёр ещё не прогорел — угли давали самый хороший жар, пень не переставал пос-треливать струйками пламени, похожий на раскоряченного чёрного осьминога. И наши и немцы спали вокруг костра кольцом, ногами к пеплу, закутавшись кто во что и прижав-шись друг к другу.
— Часовых не поставили, — сказал я. Йенс не успел ответить — мы увидели Андрюшку Со-колова, он сидел у деревьев подальше и коротко махнул рукой. Наверное, и немец-часовой тоже где-то был…
А в следующий миг в предрассветном сумраке, пропитанном плавающим туманом, я различил, что спят не все.
Танюшка сидела у костра, скрестив ноги и спрятав руки под мышками. На плечи у неё была накинута Сережкина куртка, а он сам спал под одной с Вадимом. Когда мы по-дошли, она только посмотрела из-под спутанных волос — и снова уставилась в угли.
Йенс молча обогнул костёр и улёгся где-то среди своих — я сразу перестал его раз-личать, да и забыл о нём, если честно. От реки тянуло холодком. Я сел рядом с Танюш-кой и молча начал разуваться.
— Поешь, — тихо сказала она, протягивая две палочки шашлыка, уже покрытого белёсым жиром, а на них — тонкий ломоть лепёшки. — Это немцы дали, из чего-то-там дикого. Почти как хлеб… Я рецепт постаралась запомнить… Ешь, ешь. Хорошо поговорили?
— Я потом расскажу всем, Тань, — пообещал я и занялся шашлыком.
Не люблю, когда на меня смотрят во время еды. Но Танька смотрела. И мне не бы-ло неприятно.
— Я очень за тебя испугалась, — сказала она. — Я так испугалась. Ты даже не представля-ешь, как я за тебя испугалась.
— Надо привыкать, Тань, — я бросил одну палочку на угли, и жир на ней вспыхнул сине-ры-жими язычками. — Тут по-другому не бывает. Я это до конца только вот сейчас понял, когда с Йенсом поговорил.
— Всю ночь протрепались, — укоризненно сказала она. — У тебя же есть часы, видел же, который час! — и вдруг она фыркнула, а потом засмеялась.
Я понял, что она вспомнила нашу первую встречу — в парке, год назад, когда мы с ребятами спросили у незнакомой девчонки, который час, а в ответ из кустов вымахнул здоровенный чёрный дог. И как мы спрашивали, можно ли нам теперь идти дальше…
— Ты сама-то ела? — всё ещё улыбаясь, спросил я. Танюшка закивала:
— Ела, ела… Ты тоже ешь и ложись спать.
80.
— Тань, — я очистил вторую палочку и подобрал с ладони хлебные крошки, — ты меня ждала? — она наклонила голову. — Спасибо, — еле слышно добавил я.