Путь воина
Шрифт:
Это были минуты забвения, сотканные из вечности.
Хмельницкий не обладал этой женщиной, а растворялся в ее ласках, погибал в ее томных вздохах и воскресал в ее призывных стонах.
– Сте-фа-ния…
– Бог-дан…
Сотни раз они одухотворенно изрекали свои имена, всякий раз вкладывая в них совершенно иной, только им двоим понятный смысл, подчиненный восторгу познания и зову тоски, роковой неминуемости их встречи и трагическому осознанию близкой разлуки.
– Сте-фа-ни-я…
– Бог-дан…
Проснувшись утром, Хмельницкий увидел, что лежит в шатре
В шатре не осталось ничего, что напоминало бы о пребывании здесь женщины, и, закрыв глаза, полковник еще какое-то время пытался возродить в памяти то, что происходило здесь ночью. Однако очень скоро понял, что возродить такое невозможно, как невозможно вернуть себе загадочный, сладкий сон, перевоплотив его в непостижимый поток грешного бытия.
«Если все это было сном, то я согласен уснуть им навечно. Лишь бы все это было… Всегда. Пусть даже сном…»
Растирая рукой сонное лицо, он ощутил запах духов и задержал ладонь, почти мистически опасаясь, что эти духи – последнее, что позволит ему окончательно поверить в снизошедшую к нему лунную женщину посреди пылающего ночным сиянием и страстью походного шатра.
Насладившись этим эфирным воспоминанием, он подполз к выходу и, выглянув из шатра, охватил взглядом то, что происходило вблизи него.
К своему удивлению, полковник обнаружил, что совсем рядом, лишь на небольшом отдалении от его пристанища, сдерживаемая предупреждениями офицеров и мужской солидарностью, негромко бурлит привычная лагерная жизнь. Судя по всему, большая часть казаков вновь ушла к холмам для их учебного штурма. Еще две сотни упорно окапывались, причем делали это с такой поспешностью, словно враг уже был на подходе. А тем временем от костров и котлов веяло крепко настоянным на сале и чесноке казацким кулешом.
– Ганжа, черт бы тебя побрал, что здесь происходит?!
Полковник сидел напротив входа, на передке повозки, на которой стояло одно из орудий, и с философской задумчивостью смотрел в пространство перед собой, не то что не завидуя гетману, но даже не обращая на него внимания.
– Так ведь обленились же совсем, – кивнул в сторону новобранцев, изощряющихся на рытье окопов. – Вечером не уложишь, утром не поднимешь. А какие из них работнички – сам видишь.
– Побойся Бога, что ты несешь? На кой черт мне твои «работнички»? – поморщился Хмельницкий, качая головой так, словно приходил в себя после победной полковой попойки. – Где она? Куда девалась княгиня, Стефания?
– Так ведь кто ж ее знает, где?
– Что значит, «кто ее знает»? Где карета, лучники?
– Лучники там, где и карета. Так ведь знать бы, где они теперь – и карета и лучники. Еще на рассвете уехали. А я вот лагерь сюда перевел, чтобы тебя к лагерю не перевозить.
– Да на кой дьявол мне твой лагерь?! Ты мне по-людски объясни, где княгиня Бартлинская? Куда она ушла? И почему тайком от меня, не попрощавшись?
– Решила выступить еще до восхода солнца, – пожал плечами Ганжа. – Многие так поступают, чтобы день удлинить. Под вечер в Чигирине будет. Затем на Субботов глянет. Это уже когда на Корсунь пойдет.
Хмельницкий нервно пошарил вокруг себя, пытаясь нащупать саблю или пистолет. У него вдруг возникло страстное желание броситься на этого
невозмутимого бездушного коротышку и изрубить его на мелкие куски.– Так ведь оружие твое – у меня. Чтоб не под горячую руку, – с тем же омерзительным спокойствием объяснил ему Ганжа и, взяв лежавшую рядом с ним саблю, сунул ее в задранный к небу ствол орудия.
– Почему же не разбудил меня?! – метал молнии Хмельницкий, поспешно облачаясь и путаясь в одеяниях. – Как ты мог отпустить ее?
– Так ведь хотела бы – сама разбудила бы… И что ж ей тут, одной-единственной бабе на весь лагерь?
– Что значит «одной на весь лагерь»?
– К речке вон мыться пошла, так весь лагерь, полудурной-полусонный, за ней потянулся. Княгиня – это ж тебе не вдова, за тыном промеж двумя глечиками! [12]
– Ох, и христопродавец же ты! – отчаянно повертел головой Хмельницкий. – В бою погибнуть тебе не дано.
Выйдя из шатра, Хмельницкий сразу же бросился к коню и, вскочив на него, еще не оседланного, помчался к небольшим холмам, между которыми уводила в сторону Днепра едва приметная степная дорога, укатанная здесь когда-то еще повозками чумаков.
12
То есть кувшинами. В украинских селах кувшины обычно сушились на торчащих из изгороди невысоких жердях.
Поднявшись на один из холмов, он посмотрел вдаль. Ничего, кроме далекого степного марева да небольшой рощицы справа от дороги. И все же Хмельницкий не сдержался, погнал коня дальше. Гнал и гнал его, пока не достиг небольшого, едва пробивавшегося сквозь мелкий кустарник ручейка. Буквально свалившись с коня, он упал на прошлогоднюю траву и, повернувшись на спину, несколько минут лежал так, глядя сквозь подло выступившие слезы на высокое, подернутое голубоватой позолотой небо.
– Земля-то сырая, гетман. Зимняя, считай, – услышал он постылый голос Ганжи. – В нее, если уж ложиться, то так, чтобы никакая простуда не пристала. Пергаментно…
Тут же приблизились Савур и Седлаш. Подхватив гетмана под руки, они помогли ему подняться и подвели коня.
– Уезжая, княгиня сказала, что до середины лета пробудет в Кракове, у своей родственницы графини Конецкой, – молвил Ганжа. – Потом вернется туда же через год. Ну а где находится этот городок ее… этот чертов Карлов… так это, сказала, ты уже знаешь.
– Никогда не прощу этого тебе, Ганжа, – прорычал гетман. – Врагом моим лютым останешься.
– Ничего, поляки нас помирят, – благодушно успокоил его Ганжа.
18
К своему замку в Грабово Гяур прибыл на закате солнца. Грозная, обведенная мощной стеной цитадель казалась совершенно безжизненной: ни одного лица в привратных бойницах, ни одного голоса из-за окон замкового дворца. А перед ним – неподвижная массивность ворот, на которых ярко вырисовывался родовой герб Одаров – меч между двумя скрещенными щитами.
Приблизившись к воротам – подъемный мост был опущен, – князь дотянулся рукой до герба, как до святыни. Ему показалось, что он излучает какую-то магнетическую силу, которая пронизывает все его тело, проходя через него, как молния.