Путём всея плоти
Шрифт:
Теобальд как бывший стипендиат и преподаватель Эммануэль-колледжа, куда он определил и Эрнеста, сумел договориться с деканом о том, что Эрнесту будет предоставлено некоторое преимущество в выборе жилья, и потому это жилище оказалось очень славным, с окнами на ухоженный травянистый дворик, граничивший со стипендиатскими садами.
Теобальд сопровождал Эрнеста в Кембридж, и во всё время поездки держался молодцом. Поездка была для него приятным развлечением, к тому же даже и ему не было чуждо известное чувство гордости за взрослого сына, поступившего в университет. Сиянием своей славы он благоволил частично озарить и самого Эрнеста. Он хочет надеяться, сказал Теобальд, что теперь, окончив школу, его сын перевернёт новую страницу — образчик его излюбленных штампов, — а ему, со своей стороны, более чем желательно, чтобы былое — ещё один штамп — быльём поросло.
Эрнеста ещё не занесли в списки, и ему было позволено пообедать с Теобальдом в преподавательской столовой одного из соседних колледжей по приглашению старого отцовского приятеля. Там он впервые отведал кое-какие прелести жизни, самые названия которых были для него в новинку, и, поедая их, ощущал, что вот теперь-то он и начал по-настоящему получать гуманитарное образование. Наконец, настало время отправляться в Эммануэль, в своё собственное жилище, и Теобальд проводил его до ворот и проследил, чтобы он благополучно добрался до места; ещё несколько минут — и вот он один, в своей комнате
С того дня он отсчитал ещё немало дней если и не вовсе безоблачных, то в целом вполне счастливых. Описывать их мне нужды нет, ибо жизнь спокойного, уравновешенного студента описана в десятках романов, причём описана гораздо лучше, чем было бы в моих силах. Кое-кто из бывших эрнестовых однокашников прибыл в Кембридж одновременно с ним, и он поддерживал с ними приятельские отношения во всё время его университетской жизни. Нашлись бывшие однокашники и среди студентов второго и третьего курсов; они тут же объявились, и так его вхождение в жизнь колледжа прошло достаточно гладко. Некоторая неуклюжесть и нехватка savoir faire [163] компенсировались в нём прямолинейностью характера, написанной на его лице, чувством юмора и душевной склонностью скорее уступать, чем затевать свары. Скоро он приобрёл популярность в верхах своего курса и, хотя сам не имел ни способностей, ни желания становиться лидером, был принят лидерами в число своих приближённых.
163
Находчивость, такт, умение выходить из трудного положения (фр.).
Честолюбивых замыслов в то время он не лелеял никаких; выдающиеся достижения или просто превосходство в чём бы то ни было оставались для него понятиями столь далёкими и непостижимыми, что ему и в голову не приходило связывать их с собою. Когда ему удавалось не привлекать к себе внимания со стороны тех, с кем он не чувствовал себя en rapport, он воспринимал это как достаточную для себя победу. Он не заботился о высоких отметках, а лишь о таких, что удовлетворили бы его родителей. Он не считал, что сумеет когда-либо стать стипендиатом фонда; а если бы считал, то приложил бы к этому все усилия, ибо полюбил Кембридж настолько, что даже мысль о расставании с ним была невыносима; одним словом, если что и удручало его в университете, так это быстротекучесть самого счастливого отрезка его жизни.
Не имея более нужды заботиться о физическом росте и развитии, он направил освободившиеся силы своей души на занятия и немало в них преуспел — не то чтобы ему это нравилось, просто так было надо, так ему велели, а его природный инстинкт, присущий всякому молодому и к чему-либо способному человеку, заставлял его поступать так, как велели люди знающие. В Бэттерсби было определено для него целью (поскольку доктор Скиннер сказал, что Эрнесту никогда не стать стипендиатом фонда) получить диплом с оценками достаточно высокими для того, чтобы на время подготовки к принятию сана получить место воспитателя или преподавателя в какой-нибудь школе. По достижении им двадцати одного года он вступит в полное владение своими деньгами, и самым лучшим способом ими распорядиться будет приобрести кандидатство на бенефиций и жить на школьное жалование, пока не откроется вакансия на собственно бенефиций. На деньги, которые накопятся к тому времени из наследства деда, уже теперь выросшего до пяти тысяч фунтов, он сможет приобрести очень хороший бенефиций, ибо Теобальд на самом деле не собирался удерживать из этих денег на его содержание и образование, а только так говорил, чтобы заставить мальчика трудиться как можно старательней, внушая ему, что это его единственный шанс не умереть с голоду, — а может быть, просто из охоты поиздеваться.
Когда Эрнест будет иметь 600 или 700 фунтов в год плюс дом и не слишком много прихожан, ну что ж, тогда он сможет подрабатывать, давая частные уроки или даже открыв школу, а лет, скажем, в тридцать сможет и жениться. Придумать какой-нибудь более разумный план Теобальду было нелегко. Он не мог ввести Эрнеста в какой-нибудь бизнес, ибо не имел деловых связей и, кроме того, сам понятия не имел, что такое бизнес; в адвокатской среде у него тоже не было знакомых; медицинская профессия подвергает человека таким испытаниям и искушениям, допустить к которым своего сыночка сии любящие родители и думать не хотели; он окажется в такой компании и познакомится с такими сторонами жизни, которые могут его испортить; конечно, он может и устоять, но «слишком велика вероятность», что падёт. Кроме того, принятие сана было той дорогой, которую Теобальд знал и понимал, единственной, собственно говоря, дорогой, в которой он хоть как-то разбирался, — и, следственно, его естественным выбором для Эрнеста.
Всё вышеизложенное внушалось моему герою с раннего детства, как в своё время самому Теобальду, и с тем же результатом, именно же, он воспринял как данность, что ему суждено стать священнослужителем, но ещё не скоро, а пока пусть будет как есть. Что же до необходимости серьёзно заниматься и получить диплом с возможно лучшими оценками, то с этим всё было ясно, так что он крепко взялся за учёбу и к всеобщему, равно как и к своему собственному, удивлению, уже на первом курсе удостоился стипендии от колледжа, не Бог весть какой, но всё же стипендии. Я вряд ли кого-то удивлю, если скажу, что все эти деньги осели в кармане у Теобальда, ибо он считал, что выдаваемого Эрнесту на карманные расходы вполне достаточно и, кроме того, знал, как опасно для молодого человека иметь лишние деньги. Я не думаю, чтобы ему пришло в голову припомнить собственное самочувствие, когда его отец поступал подобным образом с ним самим.
В этом смысле Эрнест пребывал в таком же примерно положении, как и в гимназии, разве в более крупном масштабе. Репетиторов и питание за него оплачивали; вино присылал отец; сверх всего этого у него было 50 фунтов в год на одежду и прочие расходы; это было вполне нормально в Эммануэле в бытность там Эрнеста, многие имели гораздо меньше. И тем же манером, как и в гимназии, он всё, что мог, вскорости по получении денег тратил, затем делал скромные долги, а потом жил скудно до конца семестра и тогда отдавал немедленно все свои долги, и скоро влезал в новые, примерно в тех же суммах, которые только что выплатил. Когда он вошёл в своё пятитысячное наследство и стал независим от отца, пятнадцати-двадцати фунтов хватало, чтобы покрыть все его сверхбюджетные расходы.
Он вступил в яхт-клуб и посещал его регулярно. Он по-прежнему курил, но вином или пивом не злоупотреблял, разве что однажды на ужине в яхт-клубе, и тогда последствия ему не понравились, и он скоро научился соблюдать меру. В церковь он ходил настолько часто, насколько было необходимо; причастие принимал два или три раза в год, и то только потому, что так посоветовал ему его наставник; короче говоря, он принял для себя образ жизни в трезвости и чистоте, к чему, подозреваю, склоняли его все его инстинкты, а когда ему случалось пасть — ибо кто из рождённых женами [164] может этого избежать? — то лишь после жестокой схватки с искушением, в которой его плоть и кровь устоять не могли; после этого он страшно раскаивался и довольно долго
сторонился греха; и так оно и шло, и так сохранилось у него навсегда с тех самых пор, как он вошёл в возраст безрассудств.164
Ср. Мф 11:11; Лк 7:28.
До самого конца своей кембриджской карьеры он не осознавал, что обладает способностями к любому делу; но другие стали замечать, что ему не занимать таланта, и иногда говорили ему об этом. Он не верил; он точно знал, что если кто-то считает его умным, то только по недоразумению, хотя ему нравилось, что он умеет пускать людям пыль в глаза, и он старался делать это и дальше; для этого он зорко выискивал всякий новомодный сленг, чтобы подхватить его и пустить при случае в оборот; он мог бы этим немало себе навредить, если бы не готовность в любой момент отбросить этот сленг и взять на вооружение новый, более пригодный для пускания пыли. Друзья говаривали, что когда он взлетал, то сначала носился, как бекас, ныряя несколько раз из стороны в сторону, пока не выходил на прямой полёт, и тогда уже держался твёрдого курса.
Глава XLVI
Когда Эрнест был на третьем курсе, в Кембридже начал выходить журнал, материалы для которого поставлялись исключительно студентами. Эрнест послал туда эссе о греческой драматургии, которое он не разрешил мне воспроизвести здесь без дополнительной правки. Поэтому я не могу привести его в первоначальном виде, но вот как выглядит оно после того, как из него были удалены многочисленные плеоназмы (а в этом и состояла вся правка):
«Я не стану в рамках предоставленного мне места пытаться сделать обзор происхождения и развития греческой драматургии, а ограничусь рассмотрением вопроса, удержится ли в веках та высокая репутация, которой пользуются три главных греческих трагика, Эсхил, Софокл и Еврипид, или их однажды сочтут оценёнными слишком высоко.
Почему, спрашиваю я себя, я могу наслаждаться столь многим у Гомера, Фукидида, Геродота, Демосфена, Аристофана, Феокрита, частично у Лукреция и Горация в его сатирах и письмах, не говоря уже о других древних классиках, и в то же время меня отталкивают даже такие произведения Эсхила, Софокла и Еврипида, которые вызывают всеобщее восхищение?
С авторами первой группы я попадаю в руки тех, чьи чувства если и не таковы же, как мои, а всё-таки мне понятны, и мне интересно наблюдать, как они чувствуют; с последними же у меня так мало общих чувств, что я не могу понять, как можно вообще ими заинтересоваться. Их высшие достижения для меня — унылые, высокопарные и искусственные поделки, и появись они впервые в наше время, они, на мой взгляд, были бы обречены на гибель или на суровую критику. Я желал бы знать, исключительно ли моё здесь заблуждение или часть вины лежит всё-таки на самих трагиках.
В какой мере, задаюсь я вопросом, афиняне искренне любили этих поэтов, а в какой лицемерно следовали моде, когда осыпали их овациями? В какой мере, иными словами, восхищение каноническими трагиками занимало в жизни афинян место, подобное тому, какое занимает в нашей жизни посещение церкви?
Вопрос дерзкий, если учесть всеобщее суждение о них, сохраняющее силу вот уже более двух тысяч лет, и я никогда не позволил бы себе этим вопросом задаться, если бы его не подсказывал мне тот, чья высочайшая репутация освящена веками столь же долгими, как и репутация самих названных трагиков: я говорю об Аристофане.
Всеобщая молва, мнение знатоков и авторитет веков объединёнными усилиями поместили Аристофана на литературную вершину, не уступающую ни одному из древних авторов, за исключением разве Гомера, но он не делает тайны из своей жгучей ненависти к Еврипиду и Софоклу, а Эсхила хвалит, как я сильно подозреваю, чтобы с тем большей безнаказанностью нападать на первых двух. Ведь по большому счёту разница между Эсхилом и его преемниками не так велика, чтобы считать первого очень хорошим, а последних очень плохими; а выпады против Эсхила, которые Аристофан вкладывает в уста Еврипида, попадают в цель слишком точно, чтобы полагать, будто это замаскированная похвала.
Заметим, что в то время как Еврипид обзывает Эсхила „помпезным словоплётом“, что, я полагаю, означает напыщенную высокопарность и склонность к бахвальству, Эсхил, в свою очередь, ставит того на место, называя „коллекционером сплетен, певцом попрошаек и штопальщиком лохмотьев“, из чего можно заключить, что Еврипид более верен духу своего времени, чем Эсхил. Но так уж вышло, что правдоподобное описание современной автору жизни и есть то самое качество, которое вызывает непреходящий интерес к любому художественному произведению, будь то в литературе или живописи, и потому нет ничего неестественного в том, что до нас дошло семь пьес Эсхила и столько же Софокла, тогда как Еврипида — не менее девятнадцати.
Однако мы отвлеклись; главный вопрос, стоящий теперь перед нами, — действительно ли Аристофан считал Эсхила хорошим поэтом или только притворялся. Напомним, что притязания Эсхила, Софокла и Еврипида на главенствующие места среди трагиков считались столь же бесспорными, как и притязания Данте, Петрарки, Тассо и Ариосто на звание величайших поэтов Италии в глазах нынешних итальянцев. Вообразим некоего остроумного, весёлого писателя где-нибудь, скажем, во Флоренции, который вдруг обнаруживает, что все перечисленные выше поэты ему скучны; легко себе представить, что ему не очень захочется признаться, даже самому себе, что он не любит их всех без исключения. Он предпочтёт думать, что видит нечто хотя бы в Данте, которого тем легче идеализировать, что он дальше всех удалён по времени; а если ему захочется увлечь своим восприятием современников, ему придётся частично соглашаться с ними вопреки собственному природному чутью. Так и с Аристофаном; без такого рода уступки — например, без выражения восторга по поводу хотя бы одного из трагиков, ему было бы столь же опасно нападать на них, как современному англичанину заявить, что он ни во что не ставит драматургов Елизаветинской эпохи [165] . А тем не менее, кто из нас в глубине души любит хоть одного из елизаветинцев, кроме Шекспира? Не суть ли они на самом деле литературные струльдбруги [166] ?
В целом я прихожу к заключению, что Аристофан не любил ни одного из этих трагиков, и ведь никто не станет отрицать, что этот острый, умный, искренний писатель был никак не худшим знатоком и ценителем литературы и умел различать красоту трагических пьес никак не хуже, чем девять десятых из нас. А у него ещё было то преимущество, что он в совершенстве понимал ту точку зрения, с которой, согласно ожиданиям самих наших трагиков, следовало судить их произведения. И что же он заключает? Он заключает, что, коротко говоря, все они недалеко ушли от шарлатанства. Я, со своей стороны, всей душой к нему присоединяюсь. Я не побоюсь признаться, что, за исключением, может быть, некоторых псалмов Давида, не знаю сочинений, так мало заслуживающих своей репутации. Не стану утверждать, что стал бы противиться чтению их моими сёстрами, но сам постараюсь не читать их никогда».
165
Имеются в виду У. Шекспир, Э. Спенсер, К. Марло, Б. Джонсон и др.
166
В «Путешествиях Гулливера» Дж. Свифта — раса людей, которые с возрастом дряхлеют, но никогда не умирают.