Путём всея плоти
Шрифт:
— Да никуда я и не целил вовсе, — отвечал он, чуть возмутившись, — и можете быть уверены, целил бы весьма низко, если бы думал, что мне вообще есть смысл целить.
В конечном итоге, полагаю я, ни один человек, у которого нет, скажем мягко, отклонений в мозгах, доныне не целил высоко с заранее продуманными злыми намерениями. Я однажды наблюдал, как муха села в чашку с горячим кофе, на поверхности которого образовалась тоненькая молочная пенка; муха осознала смертельную опасность, и я заметил, какими гигантскими шагами, с каким сверхмушиным усилием продвигалась она по предательской поверхности к кромке чашки — ибо на такой мягкой почве она с помощью одних только крыльев взлететь не могла. Наблюдая за мухой, я воображал, что в этот момент высшего напряжения сил, моральных и физических, смертельная опасность могла бы их удесятерить, и эта энергия могла бы даже передаться её потомству. Но ведь она, будь это
Чем больше я наблюдаю, тем вернее знаю: неважно, почему люди поступают правильно, пока поступают правильно, и почему могли бы поступить неправильно, если бы поступили неправильно. Результат зависит от деяния, а побуждение ни при чём. Я читал где-то, не помню, где, как в одной сельской области случилась как-то великая нехватка продовольствия, так что бедняки страдали ужасно; многие прямо-таки поумирали от голода, трудности же испытывали все. А в одной деревне жила бедная вдова с малолетними детьми, которая, хотя по видимости и не имела никаких источников пропитания, выглядела по-прежнему упитанной и в добром расположении духа, и также её маленькие. И все вокруг дивились — как это им удаётся? Ясное дело, тут была какая-то тайна, и так же ясно, что недобрая, ибо всякий раз, как кто-нибудь намекал на её с детьми благополучие во время всеобщего голода, на лице бедной женщины появлялось смущённое, загнанное выражение; более того, порой видели, как в нехорошие ночные часы они выходили из дома и, по всей видимости, приносили домой что-то, что вряд ли можно добыть честным путём. Они знали, что находятся под подозрением, а поскольку дотоле имя их было незапятнанно, сильно от этого страдали, ибо, надо признаться, сами верили, что совершают нечто нехорошее, если не прямо злодейское; и всё же, несмотря ни на что, они процветали, тогда как все их соседи бедствовали.
Наконец, делу был дан ход, и приходской священник учинил бедной женщине перекрёстный допрос с таким пристрастием, что с обильными слезами и сознанием полного своего падения она призналась: они с детьми забирались в кустарник и собирали улиток, варили суп и ели — достойна ли она прощения? Есть ли хоть какая-то надежда на спасение для неё и детей, хоть на этом свете, хоть на том, после такого неестественного поведения?
И также я слышал об одной вдовствующей графине, все деньги которой находились в консолидированной ренте [264] ; у неё было много сыновей, и в своём стремлении поставить на ноги младших она захотела получить дохода поболее того, что могли ей дать консоли. Она посовещалась со своим адвокатом, и тот посоветовал ей продать облигации и вложить деньги в «Лондон энд Норт-Уэстерн», чьи акции шли тогда по 85 на 100. Для неё пойти на это было так же ужасно, как для той бедной вдовы, о которой я только что рассказал, есть улиток. Стыдясь и скорбя, как тот, кто занят грязным делом, — но ведь надо же поставить мальчиков на ноги! — она поступила, как ей советовали. Долго ещё после этого она не могла спать по ночам, томимая призраком надвигающейся катастрофы. А что получилось? Она поставила мальчиков на ноги, и, к тому же, через несколько лет её вложения удвоились, и она продала все акции и перешла обратно в консоли и умерла со счастливым сознанием безгрешной полноты обладания своими капиталами.
264
Правительственные облигации в Великобритании, приносящие постоянные проценты и не имеющие обязательного срока погашения.
Она искренне считала, что совершает нечто дурное и опасное, но дело тут решительно не в этом. Допустим, она вложила бы деньги, полностью доверившись совету какого-нибудь знаменитого лондонского брокера, а совет оказался бы никуда не годным, и она потеряла бы все деньги, и предположим, она делала бы всё это с лёгким сердцем и без малейшего сознания греха — сослужили бы ей хоть какую-нибудь службу отсутствие у неё дурных намерений и безупречная чистота её помыслов? Не сослужили бы.
Но вернусь к своему повествованию. Больше других беспокоил моего героя Таунли. Он, как я уже говорил, знал, что Эрнесту предстояло вскорости получить деньги, но Эрнест, естественно, не знал, что тот знает. Таунли и сам был богат, а теперь ещё и женат; Эрнесту предстояло скоро стать богатым, он уже предпринял честную попытку жениться и в будущем, несомненно, женился бы совершенно законно. Ради такого человека следовало потрудиться, и когда в один прекрасный день Таунли встретил Эрнеста на улице и последний хотел было улизнуть, Таунли со свойственной ему природной остротой прочёл его мысли, ухватил его, говоря в морально-переносном
смысле, за загривок и весело вывернул наизнанку, сказавши, что такой чуши не потерпит.Таунли был таким же кумиром Эрнеста, каким был всегда, и Эрнест, которого ничего не стоило растрогать, почувствовал к нему ещё больше благодарности и теплоты; но какое-то подсознательное нечто было в нём сильнее Таунли и понуждало моего героя порвать с ним решительнее, чем с кем бы то ни было на свете; он торопливо поблагодарил его тихим, сдавленным голосом и сжал его руку, и его глаза наполнились слезами, как ни старался он их сдержать.
— Если мы снова свидимся, — сказал он, — не смотрите на меня, но если впредь вы услышите, что я пишу то, что вам не по нраву, будьте ко мне по возможности великодушны.
На этом они расстались.
— Таунли — добрый малый, — сказал я сурово. — Тебе не следовало рвать с ним.
— Таунли, — отвечал он, — не просто добрый малый, а самый лучший без исключения человек, какого я только встречал в жизни, кроме — и он сделал мне комплимент — вас; в Таунли я вижу образец всего того, чем я больше всего хотел бы быть, — но между нами не может быть истинного товарищества. Я бы находился в постоянном страхе упасть в его глазах, если скажу что-нибудь, что ему не понравится, а у меня на уме очень много такого — и он несколько повеселел, — что Таунли не понравится.
Человек, как я уже говорил, может довольно-таки легко — в большинстве смыслов — отказаться от отца и матери ради Христа, но отказаться от таких людей, как Таунли, вовсе не легко.
Глава LXXXI
Итак, он отошёл от всех старых знакомых, за исключением меня и трёх-четырёх моих закадычных приятелей, из тех, кто непременно должен был бы понравиться ему так же, как и он им, и кто, вроде меня самого, мог наслаждаться общением с молодым и свежим умом. Эрнест занимался моей бухгалтерией, когда там было чем заниматься, что случалось редко, а большую часть оставшегося времени проводил над своими заметками и литературными пробами, которых накопилось в его папке уже немало. Всякий привычный к письму заметил бы, что литература назначена ему самой природой, и я с удовольствием наблюдал, как самопроизвольно он становится на этот путь. С меньшим удовольствием наблюдал я то, что он по-прежнему занимался только самыми серьёзными, чтобы не сказать «высшими», предметами, как не признавал ничего, кроме самой серьёзной музыки.
Я сказал ему как-то, что та очень скудная награда, которую Бог назначил за серьёзные изыскания, — достаточно веское доказательство того, что Он их не одобряет, или, по крайней мере, не придаёт им большого значения и не поощряет. Он ответил:
— Ах, ну зачем же говорить о награде! Посмотрите на Мильтона — за «Потерянный рай» он получил всего 5 фунтов.
— И того слишком для него много, — не замедлил откликнуться я. — Я бы заплатил ему вдвое больше из своего кармана, чтобы только он его не писал.
Эрнест был несколько шокирован.
— Ну, я-то, во всяком случае, — засмеялся он, — стихов не пишу.
Это был камешек в мой огород, ибо мои бурлески были, разумеется, рифмованы. Я оставил тему.
Через какое-то время ему взбрело в голову снова поднять вопрос о трёхстах фунтов в год за, сказал он, просто так; он решил, что найдёт себе какое-нибудь занятие, которое принесёт ему достаточно денег на жизнь.
Я над этим посмеялся, но возражать не стал. Он старался, и очень старался, и очень долго старался, но — надо ли говорить? — у него ничего не вышло. Чем старше я становлюсь, тем вернее убеждаюсь в глупости и легковерии публики; но тем яснее в то же время вижу, как трудно навязать себя этой глупости и легковерию.
Он ходил от редактора к редактору и носил статью за статьёй. Иногда редактор выслушивал его и просил оставить статьи; но почти неизменно они возвращались к нему с вежливой запиской о том, что статьи для данного конкретного издания, куда они были посланы, не подходят. А ведь многие из этих самых статей были напечатаны в его более поздних трудах, и никто на них не жаловался, во всяком случае, на недостаток литературного мастерства.
— Понятно, — сказал он мне однажды. — Спрос сурово диктует, а предложение должно униженно молить.
Редактор одного важного ежемесячника как-то раз всё-таки принял его статью, и Эрнест решил, что вот, наконец, нашёл зацепку в литературном мире. Статья должна была появиться через номер, и корректуру должны были прислать дней через десять-пятнадцать; но неделя шла за неделей, а корректуры всё не было; дальше пошёл месяц за месяцем, а всё эрнестовой статье не было места в важном журнале; наконец, спустя полгода, редактор сказал ему, что все номера на десять месяцев вперёд уже заполнены, но что его статья непременно появится. На этом Эрнест потребовал возврата рукописи.