Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путешествие через эпохи
Шрифт:

Наиболее запомнившаяся реплика Луначарского была вызвана случайным замечанием об упомянутой уже в этих записках формуле Пуанкаре: мораль — это повелительное наклонение, наука — изъявительное; логического перехода из одного наклонения в другое не может быть. Луначарский был не согласен с Пуанкаре.

Наука, говорил он, влияет на судьбу людей, и чем дальше, тем больше. Как же она может быть отделена от морали? Наука несет с собой добро, а может быть, и зло. Что такое повелительное наклонение, не вытекающее из изъявительного? Это воля тирана, который не исходит из реальных констатаций, из истины, это прихоть тирана, это насилие над естественным ходом вещей. Напротив, повелительное наклонение, вытекающее из изъявительного, деяние, вытекающее из знания, — это свобода… Когда я думаю о современной науке, преобразующей общество, мне вспоминаются строки «Фауста» о деянии как начале бытия. Наука как совокупность представлений — это слово, Логос, мнения, идеи… Они не правили и не правят миром. Но наука на марше, наука как переход, как

движение, как процесс — это деятельность людей, это деяние, дело, и она становится силой преобразования мира. И деяние, исходящее из науки, повелительное наклонение, вытекающее из изъявительного, не может не быть выражением свободы.

…Современная наука, — продолжал Луначарский, — с самого начала была опорой свободы. Я давно хотел перечитать исторические труды, посвященные Возрождению и особенно флорентийскому Возрождению, чтобы посмотреть, как динамизм экономического развития, противостоящий традиции и требовавший научного анализа, влиял на политические формы государства и на развитие идей. Мне кажется, что Медичи, в особенности Лоренцо Великолепный, в поисках новых условий развития мануфактур и ремесел искали источники этих условий в свободном творчестве художников и ученых. Козимо и Лоренцо Медичи понимали, что традиция и авторитарность могут сохранить и даже количественно расширить старое, но не могут создать новое.

Я вспомнил разговор с Леонардо да Винчи в 1495 году — его панегирик Лоренцо Великолепному и жалобы на условия научной и художественной деятельности в Милане под властью Сфорца и в Риме под властью Борджиа — и рассказал Эйнштейну и Луначарскому об этом различии, не ссылаясь, разумеется, на Леонардо, а в качестве собственной догадки. Луначарский ответил одной из столь частых для него историко-философских и историко-культурных импровизаций. Это была краткая характеристика тирании как государственного, социально-политического, культурного и психологического явления, ряд портретов, куда входили самые жестокие властители различных эпох. Общая концепция состояла в том, что тирания — это власть, принципиально отказывающаяся от ограничений, связанных с изучением, анализом объективной действительности, поэтому она в своей наиболее полной форме преходяща и, в сущности, иллюзорна. Процесс общественного развития продолжается, движение остается предикатом бытия, новое растет, хотя бы до времени и неявно, и это делает всевластие тирана иллюзорным, а в конце концов новое становится явным и кончается даже иллюзия абсолютной власти. Поэтому тирания «борджианского» типа характерна для периодов, когда процесс научной, технической, экономической и культурной трансформации замедляется, где количественные изменения лишь неявно сопровождаются качественными преобразованиями. Именно так было в Папской области во времена Борджиа. Средиземноморская торговля по-разному отразилась на экономическом, политическом и культурном развитии итальянских городов. Флоренция в наибольшей степени использовала этот импульс для развития ремесла и мануфактуры на основе новой техники, на основе широкого применения новых, динамических принципов механики. Поиски новых законов не были в Риме такими настоятельными, как во Флоренции. Здесь задача состояла в реализации уже известных законов статики, в строительстве мостов, замков, храмов и прежде всего и раньше всего крепостей и осадных сооружений для завоевания итальянских герцогств под власть Ватикана. Я бы сказал, в реализации законов статики, уже известных, качественно неизменных, не требующих усилий и условий для обнаруживания. На этой почве и вырастало то «изъявительное наклонение из повелительного» со своими политическими и моральными последствиями.

Тирания всегда вырастает из того, что Галилей называл ликом Медузы, этим страшным ликом, который подчинял себе человека и заставлял его цепенеть и оставаться неподвижным.

После такого экскурса в XV–XVI века Луначарский довольно долго говорил о глубоком единстве расцвета художественного и научного творчества в 20-е годы и динамизма экономической и научно-технической политики, учитывавшей назревшие, движущиеся, незавершенные, незастывшие тенденции электродинамики как теоретической основы электрификации.

Ответная реплика Эйнштейна была очень пространной — почти лекцией. Если бы ее нужно было озаглавить, то ничего нельзя было бы придумать лучшего, чем название написанной через четверть века и опубликованной в 1949 году статьи Эйнштейна «Почему социализм?».

Я знал содержание этой статьи и теперь как бы присутствовал при рождении чего-то давно знакомого, отмечая отличия от последующей систематической формы. Отличия состояли в большей законченности и строгости статьи 1949 года и в большей связи политических и экономических идей в этом раннем, устном profession de foi 20-х годов.

— Мне иногда кажется, — задумчиво начал Эйнштейн, — что происходящее сейчас у вас в стране когда-нибудь сомкнется с тем, о чем я сейчас часто размышляю. Не знаю, подходит ли это слово «сомкнется» к усилиям вашего народа, с одной стороны, и к моим одиноким, отвлеченным и пока безрезультатным размышлениям — с другой. Мне хочется распространить общую теорию относительности на другие поля, помимо гравитационного, создать единую теорию поля. Это, по-видимому, значит найти в космосе источник микропроцессов, а в микропроцессах — источник трансформации космоса. Я думаю, что реализация этой тенденции современной

науки будет началом больших перемен в технике, экономике, культуре. Теория относительности уже сейчас внушает мысли об освобождении энергии, которые являются одновременно и надеждами, и опасениями. Так вот, планомерный перевод производства на те рельсы, которые являются воплощением классической электродинамики, когда-нибудь станет планомерной трансформацией производства, которое будет воплощать уже не электромагнитную картину мира, а ту бесконечно сложную картину, о которой, по вашим словам, писал когда-то Ленин. И может быть, эта картина будет единой полевой картиной мироздания.

Продолжая свою длительную реплику, Эйнштейн уже не излагал свои физические соображения, он говорил об их эмоциональном аккомпанементе, о стремлении к постижению мира в его единстве.

— Поэтому я с таким интересом отношусь сейчас к связи уже не физического индивидуума — частицы — с вселенной, а человеческого индивидуума, человеческой личности с обществом. Я часто думаю о корнях индивидуалистического эгоизма, который подчас заставляет человека отворачиваться от судеб общества…

Четверть века спустя Эйнштейн рассказал в статье «Почему социализм?» о некоем собеседнике, который спросил ученого: «Почему вы так отрицательно относитесь к перспективе уничтожения человеческого рода в разрушительных войнах?» Сейчас, задолго до заданного вопроса, Эйнштейн думал и говорил о возможном ответе. Он говорил, что человек наряду со своим биологическим бытием обладает неотделимым от биологического социальным бытием. Без связи с обществом человек аннигилирует, перестает существовать. Эйнштейн высказал эту мысль в очень физической и в то же время в социально-экономической форме. Он пользовался физическими аналогиями с частицей, которая не существует без поля, но он имел в виду экономические связи индивидуального бытия с коллективным. Социальная природа человека динамична. Она сжата в своем движении стихийными законами капиталистического общества, которые отчуждают и калечат личность. Отсюда необходимость плановой организации производства. Если планирование ликвидирует анархию производства и отчуждение личности, если оно открывает дорогу социальному динамизму и индивидуальности, это социализм.

Эйнштейн заговорил об электрификации России:

— На меня произвел особенно сильное впечатление тот факт, что ваша страна в столь тяжелые для нее годы думала не только о восстановлении хозяйства, но о его восстановлении на новой основе, на новом научном уровне, используя при этом такую подвижную и явно переходную область физики, как электродинамика. Хочу прибавить, что теория электричества, вернее, теория электромагнитного поля, теория Максвелла — это мост, по которому наука идет от представлений XIХ века к новой, более сложной картине мира и к цивилизации, опирающейся на недоступные сейчас ресурсы.

Меня не очень удивило столь широкое восприятие электрификации в беседе Луначарского с Эйнштейном. В 20-е годы электрификация была очень широким потоком, включавшим в себя в той или иной мере политику, технику, науку. Все же обобщения и сопоставления в приведенной беседе были необычны. Мне хотелось познакомиться со столь же широким резонансом электрификации во взглядах Г. В. Чичерина, о которых я уже не раз слышал. Это был человек с почти непредставимым богатством и неожиданностью ассоциаций, с энциклопедическим образованием, один из самых блестящих собеседников, каких я когда-либо встречал. Вскоре мне представился случай услышать реплику Чичерина: я был у Эйнштейна, когда советский нарком пришел к нему. Я вкратце рассказал Чичерину о взглядах Луначарского. Первый вопрос, который я задал и ему, и Эйнштейну, относился к прозвучавшему у советского мыслителя привычному во второй половине столетия, но неожиданному в 20-е годы представлению об определяющем значении науки для ХХ века.

— Мне кажется, — ответил Чичерин, — такое широкое представление об эффекте и ценности науки не только справедливо, но включает некоторую фундаментальную характеристику нашего времени и вместе с тем выражает сквозную особенность всего исторического развития науки и культуры. Современная цивилизация показывает явно и непосредственно то, что раньше было редким и скрытым озарением. Таким озарением было внезапное вимдение космической проблемы через местное, малое, подчас бытовое… Но в таком вимдении бесконечного через конечное и малое — сущность поэзии, сущность искусства, в особенности сущность музыки. Вы знаете, я уже давно увлечен анализом творчества Моцарта — когда-нибудь, если позволят обстоятельства, напишу о нем книгу. Музыка Моцарта кажется мне величайшим воплощением бесконечного в конечном. Это сочетание космизма и шаловливой, почти бытовой мелодии кажется весьма общим символом цивилизации.

— А для меня Моцарт самый физический композитор, — заметил Эйнштейн, — потому что увидеть космос, бесконечность, бесконечный пространственно-временнуй мир в частице — это самая высокая задача современной физики.

В заключение Г. В. Чичерин вернулся к электрификации и заговорил о ее связи с характерными для того времени быстрыми и радикальными сдвигами в культуре и искусстве.

— Я должен вас поблагодарить, Георгий Васильевич, — обратился я снова к Чичерину. — Электрификация была моей первой любовью, и мой возврат к ней был подчинен французской поговорке, о которой вспоминал Г. М. Кржижановский в одной из наших бесед. То, что вы говорите об электрификации, оправдывает мой возврат к первой любви.

Поделиться с друзьями: