Путешествие по Советской Армении
Шрифт:
СЛАВА ВЕЧНАЯ ПАВШИМ В ВОЙНЕ
Линии родника строги, это лучший армянский классический стиль в его суровую пору. Неумолчно бежит вода, и непрерывно подходят люди наполнить кувшин, напиться из-под крана. Благородный армянский камень кажется раковиной, а вода — стекающим жемчугом. Спутник ваш говорит:
— «Слава вечная павшим в войне!» — это не вообще сказано. В нашем районе есть такие герои-фронтовики, которыми мы, аштаракцы, крепко гордимся, Вот, например, Андраник Ованнесян, сасунец, из села Магда. Он закрыл вражеский пулемет своей грудью. Или из того же села Магда Тигран Карапетян, рождения 1922 года, один сын у матери, очень красивый парень. О нем была заметка в газете Черноморского флота, а мы перевели ее на армянский язык и поместили у себя в районной газете 1 мая 1944 года. Или вот Хачик Багдасарян, о нем написано в семнадцати номерах боевых газет. О нем даже песню на фронте сочинили и прислали в район. Коренной аштаракец, 1908
Он бы еще долго рассказывал, поощряемый слушателями, подходившими сюда с кувшинами. Тонкая струя родника прядала, сопровождая рассказ. Но времени у нас было в обрез, нам не терпелось повидать замечательных аштаракских колхозниц. Покуда мужья сражались, аштаракские женщины работали, — и тут опять приходится вспомнить поэта и его песню, — так она тесно слилась с Аштараком.
Старый, мудрый Аветик Исаакян написал эту песню в дни войны. Армянская крестьянка равномерно качает деревенскую «люльку», но не с ребенком, а ту, где женщины горных районов Армении сбивают молоко на масло, и обращается к мужу-фронтовику со словами: вернешься жив-здоров, без стыда и со славой — накормлю тебя самым лучшим, самым отборным маслом весеннего, майского удоя.
Армянка всегда работала много, работала не покладая рук, но то была преимущественно работа для дома, для семьи; даже в колхозах еще оставалось до войны разделение обязанностей на «мужские» и «женские», и, например, полевые работы считались мужским делом, а те, что ближе к домашним, — на молочной, на птичьей ферме — женским. И что-то древнее, горькое, тысячелетие одной и той же судьбы дышало на вас из складок ее одежды. Тут был неизменный горький запах дыма из земляного очага — тонира, пропитавший каждую ее складку; и тяжелый запах земли от натруженных коричневых рук, которыми она месила кизяк, лепила нехитрое крестьянское топливо для зимы; и обязательно пронзительный овечий или коровий запах кислого молока, никогда, кажется, не исчезавший, никогда не выветривавшийся. Весь круг забот, весь тяжкий быт крестьянской семьи несла она в складках одежды; и эта одежда у бедняков не снималась по нескольку лет, высушиваясь, выгорая, испепеляясь на солнце, покуда не надевалась поверх нее новая. В Апаране до революции еще были старухи, умиравшие со следами той самой, истлевшей на теле рубахи, которую они надели на себя молодыми женщинами.
С той горькой поры утекло много воды, и как выросла и неузнаваемо изменилась деревня, так неузнаваемо изменилась, выросла, обучилась, вышла на широкую дорогу и женщина.
Читатель видел, что армянское сельское хозяйство не переставало развиваться даже во время Отечественной войны: расширилась площадь под озимым клином, увеличилась посевная площадь вообще, введен правильный травопольный севооборот, возникло свое семенное хозяйство по кормовым травам, проведены новые оросительные каналы, выросло огородничество, — за счет чьего труда и стараний произошло это в тяжелые военные годы?
Ясно, что это огромное вложение труда в землю произведено женщиной, армянской крестьянкой. Не только пришлось ей принять на себя и нести непривычные физические полевые работы, которых она не знала до войны, но и сделаться участницей острейшей борьбы сельского хозяйства за передовые формы.
Поэт Аветик Исаакян в ответ на созданную им песенку получил приглашение в гости. Звал его замечательный колхоз у подножья Арагаца, организованный выходцами из Турции, сасунскими армянами. Поэт увидел перед собою крепкие, приветливые крестьянские домики, густые волны чистых, выхоленных посевов, сады, над которыми жужжат неподвижные, словно ввинченные в воздух пчелы, — и навстречу ему из каждого дома грянула его собственная песня. Он медленно шел мимо открытых дверей, сутулый, подтянутый, склонив свои характерный профиль, и всюду его умные прищуренные глаза встречались с другими — смелыми, смеющимися, ласковыми глазами. Статные сасунки, крепкие женщины, словно сошедшие со страниц эпоса, — высоченного роста, широкой крестьянской кости, с хорошо посаженной головой на плечах — встретили своего поэта, мерно, под пение, раскачивая деревянные «люльки» с маслом. Но ласковые глаза глядели на Исаакяна, как смотрит мать на малого ребенка. Ведь для него, для почетного гостя, в этот час встречи крестьянки бросили свою сегодняшнюю большую работу кирки и лопаты, стали на место древних бабок и семилетних девочек и «представили», «сыграли», ту исаакяновскую идиллию, о которой так простодушно поется в песне.
Страстная потребность взглянуть
на нее, на эту новую армянскую женщину, гнала нас из колхоза в колхоз, — и всюду нам обещали встречу с ней в сумерки, после работ. А сумерки никак не падали, долгий день не кончался, долгие дороги вели нас по следам вложенного ею труда, по следам кирки и лопаты. Мы проезжали там, где несколько лет назад ничего не было, кроме пустыни. Художники воспели эту пустыню потому, что она была красочно хороша, особенно осенью, — на горизонте одинокий голубой кристалл змеиной горы Илап-даг, вокруг высохшая, рыже-красная на закате библейская земля цвета порыжелой гравюры, и единственная растительность — грубые пучки «лошадиного щавеля» той же гаммы и того же оттенка. Но и воспетая за сходство со старой гравюрой, это была пустыня, пространство, вырванное у человека, лежащее втуне. А сейчас, словно кто-то поднял невидимые заслоны, сюда набежала вода, и чудом сделалось это присутствие воды на земле! Вдоль дороги обильно, без дождя, текут и чмокают, уходя в шлюзовые ямки, бесчисленные серебряные струи, булькает влага в траве, стоит влага по межам пышных густых всходов, убралась вся земля в урожай, выросли вдоль дороги многочисленные сады, свесились над дорогой по узким Деревенским улицам «американские» клены, которые и здесь, как в Сибири, растут удивительно быстро и стремятся сплести над дорогой свои ветви зеленым непроницаемым сводом. Чтоб вывести сюда воду, устроить ее, создать ей бесчисленные мелкие русла, из дома в дом, из сада в сад, бросить ее на поля, регулировать, открывать и запирать ее, нужно было по-мужски поработать киркой, рыть землю под невыносимым солнцем, обливаясь потом…С незапамятных времен в Аштаракском районе было одиннадцать маленьких каналов на одиннадцать селений, и все они питались водой из небольшой речки Амберд. Но так как эти каналы были маленькие и мелководные, вода в них плохо хранилась, усыхала, просачивалась, и ее не хватало. В Аштараке задумали построить один-единственный, большой, полноводный канал на все деревни, с тем чтобы воды хватало с избытком. Строить было нелегко. Сперва высоко у подножья Арагаца надо было пробить к месту стройки дорогу, а уже потом начать копать землю. Аштаракские женщины ушли наверх, жили в палатках, спали на земле и почти закончили большое инженерное сооружение, резко меняющее весь водный баланс района. «Работают эти женщины, как асланы», — почтительно сказал о них старичок учитель. «Аслан» на народном языке — лев. Где же, наконец, эти львы? Когда мы увидим их?
Все крепче и прохладней становился воздух, но запах земли умирал в нем, угашаемый вечерней росой, как темнота гасит краски. Мы шли к последнему колхозу через необыкновенное поле. Оно стояло в рост человеческий, по пятнадцать стеблей из одного корня, — и на тяжелых мохнатых пшеничных колосках были повязаны узкие красные тряпочки. Семь колосков обвязанных на семь необвязанных. Мы притянули к себе жирный колос в бантике — он был безусый, лишенный длинных своих волосков. Бантик означал, что колос «кастрирован». Это было поле семеноводческого колхоза.
Чтобы зерновые колосья не оплодотворяли сами себя (что ведет к постарению, измельчанию семени, падению урожайности), проводится ювелирная работа семеноводов. Растение ставится в искусственные условия, при которых опылителем его может быть только «дальний родственник», соседний колос. И здесь, как во всем живом царстве, близкое родство, перекипание в собственном соку неизбежно приводит к дегенерации, а отказ от него — к омоложению, к новому биологическому расцвету. За этим полем будущей «элиты», то есть высокосортного, крупного пшеничного зерна, показалось такое же ювелирно обработанное поле ячменя «поллидиума», — и, наконец, вдалеке блеснул яркий огонек: это вынесли лампу на веранду сельсовета.
Мы побежали на огонек, а за нами, над горизонтом, почти обдавая нас жаром, словно опахивая теплым, нагретым воздухом полей, выкатывался огненный ободок необыкновенно большой луны. В колеблющемся двойном свете, в острых рембрандтовских очертаниях перед сельсоветом двигалась и волновалась толпа. Из сумрака в свет выступали, озаряясь с внезапной яркостью, то круглое молодое лицо с темными щеками, в которых угадывался густой, почти кирпичный румянец; то морщины, бесчисленные, лучеобразные, сухого старушечьего лица с опущенной низко повязкой. Но больше всего было лиц женщин среднего возраста — и это были, наконец, желанные нам «асланы». Невольно замедлив шаги, мы вступили в круг неверного двойного света.
И женщины ждали нас, — ждали нас, как и мы их. Есть в человеке лучшее, непередаваемое, — то внезапное чувство кровной внутренней близости, которое роднит вдруг городского жителя, давно отошедшего от земли, с его народом. Серьезные, хорошие, простые женщины обступили нас. Прохладный ветер обсушил пот с их щек, но еще не остудил жара их разогретых рук, державших тяпки, лопаты, — они пришли сюда прямо с места работ. От них веяло могучим теплом, и каждой хотелось протиснуться поближе к вам и рассказать о себе, очень много рассказать о себе, очень много рассказать, кажется, конца нет, сколько рассказать, но когда до нее доходила очередь, каждая внезапно теряла слова.