Путешествие в Русскую Америку
Шрифт:
Фотография? Пожалуйста! Автограф? Конечно! А Коля делает свой бизнес и удовлетворяет свое непомерное тщеславие. И грубо, язвительно разговаривает с теми, у кого нет денег, смеется над неграми, над бедными женщинами, долго раздумывающими над грошовой покупкой.
Но сложен человек. Коля, по его словам, воевал в артиллерии. И раз в год язвительный, процветающий, неутоленный, что-то скрывающий в своей жизни от постороннего глаза Коля гуляет. Празднует День артиллериста. Сидит, пьет, заказывает музыку. Заказывает одно и то же: «Артиллеристы, Сталин дал приказ, артиллеристы, зовет отчизна нас, из сотен тысяч батарей…» Коля подпевает и, по некоторым свидетельствам, плачет. В русском ресторане далеко не все настроены так патриотично. Среди
Легенда это или быль? Кто знает. На пустом месте легенды не рождаются. Нужна ли эта легенда Коле для бизнеса? Вряд ли. Мало кто из проезжающих успевает и хочет узнать подробности из жизни этой странной, совсем не американской улицы, где правят свои законы, где неизвестно откуда появляются товары, с годами все чаще дорогие, где — вот почему и бывают здесь приезжие — круглый год идет торговля несезонными товарами. Весной, уже в марте, в обычном магазине можно купить только вещи на лето — купальники, шорты, майки, блузки. Здесь и в июле, в несусветную жару, идет бойкая торговля дубленками, шубами, теплыми куртками, стеганками. Выхода у приезжего человека нет — надо ехать на Орчард-стрит, выполнять заказы близких.
Если свернуть от магазина «Слава богу, наконец-то я дошел до Коли» направо, на широкую старую улицу Ха-устон, то через двести метров будет приметное объявление: «Кац деликатессен». В этом кафе — разгул восточноевропейской кухни. Пирожки, мясо, ростбиф, все натуральное, все не потеряло своих первоначальных запахов и вкусов. Еда напоминает Украину, Белоруссию, Польшу. Хозяева деликатески владеют этим кафе в течение многих десятилетий. Длинные ряды столов, есть ряд, где обслуживают официанты, остальные столы самообслуживания, стоишь в очереди, выбираешь, от какого куска чего отрезать, чтобы сконструировался огромный бутерброд — сэндвич. К бутерброду положены соленые огурцы, их достают из бочки. Тут, стоя в очереди, мы и познакомились с одним из продавцов. Услышав русскую речь, он спросил:
— Из Москвы? — и по его говору стало ясно, что он из Москвы тоже. Эдик, человек лет пятидесяти, обрадовался нашему появлению, побежал куда-то в закрома, принес особый окорок, посоветовал, что с чем соединить, чтобы было вкуснее, и, когда мы, принеся свои подносы, уселись за стол поесть, подсел к нам.
Эдик, и это сразу поразило, ни о чем, собственно, не спрашивал.
— Последнюю «Литературку» читали? Ничего они там выдали про… — он изложил содержание острой статьи. — А последние номера толстых журналов читали?
Он сидел рядом на стуле, в белом длинном фартуке, черноволосый, черноглазый, с живым, выразительным, очень подвижным лицом. Мы ели мясо, запивали чаем (кофе здесь не положен) и разговаривали о великих новостях в советской литературе, поражаясь горячей осведомленности нашего собеседника.
— А кто вы по профессии?
— Врач, врач-фармацевт, но здесь мой диплом не признали. Я учусь уже много лет, скоро сдам последние экзамены, но думаю, места не получу: пятьдесят для Америки — возраст староватый.
— А приехали давно?
— Да лет десять как, с женой, с сыном. Жили, — он назвал один из новых экспериментальных городов-спутников Вашингтона, — жена пошла в гору, стала вице-президентом банка, — он назвал банк, — ну разошлись, и хотя она зарабатывает много больше меня, все время посылал сыну деньги. Теперь он учится в колледже, тоже помогаю. — И он снова заговорил о литературе, гласности, перестройке, о том, что, по-видимому, его больше всего занимало.
— А возвращаться не собираетесь? — спросили мы.
— Место давно купил на татарском кладбище. А что вы удивляетесь? В Нью-Йорке все есть. Тут хоть сын иногда приедет, присмотрит за могилой, а в Москве… В Москве у меня мать, старая
большевичка, от меня отреклась, и брат, тоже врач, тоже в свое время отрекся. Писал им письма, не отвечают…Несколько раз мы заезжали перекусить в эту деликатеску и каждый раз встречали Эдика, вели разговоры об искусстве, о музеях Нью-Йорка, их он знал превосходно, о новинках нашей литературы. И наступило время, мы сказали, что уезжаем домой.
Мы попрощались за руку под неодобрительными взглядами высокого старика управляющего. Зато весело кривлялся за стойкой «персонал» — негр, китаец и еще какой-то непонятный малый. Им все казалось смешно; и торжественные рукопожатия, и грусть. Все это так не вписывалось в общую картину делового ланча, которыми были заняты все вокруг. Мы сели в машину. Из дверей вышел Эдик:
— Ладно, не забывайте. Привет Москве!
Машина тронулась. Он стоял на углу в своем длинном белом фартуке, стоял, махал, мы долго оглядывались, он все не уходил.
И вспомнился берег Брайтон Бича в летние вечера, темнеющий океан, широкая полоса песка, деревянный настил набережной, закусочные, приморский ресторан с торжественным названием «Москва». По набережной прогуливаются и пары, и целые компании. Американец на прогулке одет просто — спортивный костюм, кеды. Здесь же все наоборот — высокие каблуки, заранее обреченные застрять в щелях настила, лучшие парадные одежды, на мужчинах пиджаки даже в теплый день.
Ближе к концу набережной — танцы. Картинный, высокий, толстый старик играет на скрипке, на аккордеоне — женщина. И пожилая женщина поет: русские романсы, военные песни. Кружатся в темноте пары, танцуют пожилые люди, молодежи здесь нет, молодежь заседает по ресторанам и забегаловкам, решая свои дела. Месяц светит призрачно. Кто они, эти люди? Откуда? Почему так дружно и грустно запели «Темную ночь»? А мимо плывут нарядные, довольные собой, плывут мимо танцев, мимо потрепанной кепки, куда должны бы сыпать мелочь. Иногда останавливаются, стоят подолгу, вздыхают. Американец, если он остановится послушать уличных музыкантов и певцов, непременно положит свой доллар: не оставить «чаевые» неприлично — это не благотворительность, а вознаграждение за труд, который так высоко ценится в этой стране… Но кепка пуста, никто не подает.
А из ресторана «Москва» доносятся обрывки песни, популярной по обе стороны океана, да-да: «поручик Голицын, корнет Оболенский…» — куда от них денешься?
Какая вокруг странная смесь — не будем преувеличивать, свойственная, видимо, всякой свежей эмиграции, — смесь почти детского самодовольства и пронзительной тоски.
Друг Худенко
Профессор Александр Янов: начало рабочего дня.
1
— Я его предупреждал, предупреждал! Все уже шло плохо, их гоняли по всему Казахстану…
— А он?
— Не слушал, шел вперед, как бык, как таран! Он не мог остановиться!
— А вы?
— Что я? Меня или печатали или не печатали, а он… Он приезжал в Москву, мы просиживали ночи у нас на кухне, говорили, прикидывали…
Почти два десятилетия спустя после смерти в тюрьме известного ныне на всю страну реформатора-аграрника я тоже сижу в гостях. И тоже на кухне. Но за окнами не Москва, а Нью-Йорк, район Квинса, зеленая улица скромных домов, в одном из которых профессор Янов снимает второй этаж. Мы сидим втроем, Янов, его жена и я, и говорим без умолку. Выясняется, что у нас немало общих знакомых. Вот только Худенко, он стоит в жизни этой семьи особняком.