Путешествия с Геродотом
Шрифт:
Полиция задержала меня, так как у меня не имелось визы. Они не могли отправить меня обратно, потому что доставивший меня самолет сразу же и улетел, а других машин на взлетной полосе не было. Совещались, что со мной делать, в конце концов уехали в город. Мы остались вдвоем — я и аэродромный сторож. Это был большой коренастый мужик с иссиня-черной щетиной, мягким взглядом и робкой улыбкой. Он ходил в длинной военной шинели и с винтовкой системы Маузера с каких-то древних военных складов.
Внезапно стемнело, и сразу стало холодно. Меня трясло, потому что я прибыл прямо из тропиков и был только в рубашке. Сторож принес дров, хвороста, сухой травы и на листе железа развел костер. Дал мне свою шинель, а сам закрылся высоко, до самых глаз, темной верблюжьей кошмой.
Утром приехали полицейские и привезли с собой пожилого мужчину, торговца, который в Кабуле покупал хлопок для лодзинских фабрик. Господин Беляс пообещал заняться визой, он находился здесь уже какое-то время и имел связи. Действительно, он не только устроил визу, но и принял меня на своей вилле, довольный, что будет не один.
Кабул — это пыль и пыль. Долину, в которой находится город, пронизывают ветры, несущие с собой из соседних пустынь облака песка, все покрывает и везде проникает светло-коричнево-сероватая завеса, опадающая только в те часы, когда стихают ветры и воздух становится прозрачным, кристально-чистым.
Каждый вечер улицы выглядели так, как будто на них совершается спонтанная, импровизированная мистерия. Царящую здесь тьму прорезают только языки пламени в жаровнях, горящих на уличных лотках, лампочки и лучины бросают мерцающий отблеск на примитивный и бедный товар, разложенный продавцами прямо на земле, на обочинах, на порогах домов. Между рядами огоньков безмолвно проходят закутанные люди, гонимые холодным ветром.
Когда самолет из Москвы стал снижаться над Варшавой, мой сосед дрогнул, вцепился в поручни кресла и закрыл глаза. Его покрытое глубокими морщинами худое лицо было серым. Немодный, дешевый костюм свободно висел на истощенном, костистом теле. Я краешком глаза поглядывал на него. Заметил, как по его щекам текут слезы. И вдруг услышал сдавленное, но ясно различимое рыдание.
— Простите, — обратился он ко мне. — Простите. Но я не верил, что вернусь.
Был декабрь 1956 года. Люди возвращались из ГУЛАГа.
Раби поет Упанишады
Индия стала первой моей встречей с иным, открытием нового мира. Эта неожиданная, пленительная встреча оказалась также и серьезным уроком смирения. Да, мир учит смирению. Потому что я вернулся из поездки пристыженный своим незнанием, неначитанностью, невежеством. Я убедился, что иная культура просто так не откроет нам своих тайн и что к встрече с ней надо долго и основательно готовиться.
Из этого урока следовал вывод, что над собой надо постоянно работать, и первой реакцией было желание бежать на родину, вернуться в знакомые, привычные места, к родному языку, к миру знаков и символов, понятных сразу, без предварительного изучения. Я попытался забыть об Индии, потому что она стала моим поражением: ее огромность и разнообразие, нищета и богатство, загадочность и непонятность ошеломили меня, распластали и одолели. Я снова охотно ездил по родной стране, чтобы писать о ее людях, разговаривать с ними, слушать, что они говорят. Мы понимали друг друга с полуслова, нас объединяла общность жизненного опыта.
Но Индию я, конечно, не забыл. Чем сильнее трещал мороз, тем приятнее было вспоминать жаркую Кералу, чем быстрее наступали сумерки, тем ярче вспыхивала в памяти картинка лучезарных восходов солнца в Кашмире. Мир уже не казался однообразно морозным и снежным, он раздвоился: он был и морозным и жарким, и белоснежным и зеленым, усыпанным цветами.
Если мне удавалось выкроить немного свободного времени (потому что работы в редакции было невпроворот) и денег (случай, к сожалению, тоже редкий), я искал книги об Индии. Но в походах по книжным магазинам и к букинистам я чаще всего терпел фиаско. В книжных магазинах не было ничего. Раз повезло: наткнулся у букиниста на изданные в 1914 году «Очерки
индийской философии» Пауля Дойссена. Профессор Дойссен — как я прочел, великий немецкий индолог и друг Ницше — таким образом объясняет сущность философии индусов: «Мир — это майя, иллюзия. Всё иллюзия за одним исключением, за исключением моего собственного я, моего атмана… Живя, человек ощущает себя всем, а потому не может жаждать ничего, ибо у него есть все, что только можно иметь, а поскольку он ощущает себя всем, он не будет вредить никому и ничему, потому что никто не вредит самому себе».Дойссен осуждает европейцев: «Европейская лень, — сокрушается он, — отваживает от изучения индийской философии», возможно, потому, что в течение четырех тысяч лет своего непрерывного существования и развития эта философия разрослась до столь гигантских размеров, стала столь необъятным миром, что она обескураживает и парализует каждого смельчака и энтузиаста, который захочет овладеть ею. Кроме того, в индуизме сфера непостижимого безгранична, а наполняющее ее разнообразие представлено ошеломляющими, противоречащими друг другу, резкими контрастами. Здесь все естественным образом переходит в свою противоположность, границы как бренных вещей, так и мистических явлений подвижны и неопределенны, одно становится другим, или даже так: одно изначально и извечно является другим, бытие превращается в небытие, распадается и преображается в космос, в божественную вездесущность, в божественный путь, исчезающий в зияющей пропасти небытия.
В индуизме бесконечное количество богов, мифов и верований, сотни самых разных школ, направлений и тенденций, десятки путей спасения, тропинок благочестия, практик чистоты и правил аскезы. Мир индуизма столь велик, что в нем есть место для всех и всего, для взаимного приятия, терпимости, согласия и единства. Невозможно перечислить священные книги индуизма: лишь одна из них — Махабхарата — насчитывает около 220 тысяч шестнадцатислоговых строк, а это столько, сколько в «Илиаде» и «Одиссее» вместе взятых!
Однажды я нашел у букиниста изданную в 1922 году рассыпающуюся и погрызенную мышами книгу Йоги Рамы-Чараки под названием «Хатха-Йога, наука о физическом здоровье и искусстве дыхания с многочисленными упражнениями». Дыхание, — объяснял автор, — самая важная жизненная функция человека, поскольку именно этим путем мы сообщаемся с миром. Если мы перестанем дышать, мы перестанем жить. Поэтому от качества дыхания зависит качество нашей жизни, то, насколько мы здоровы, сильны и умны. К сожалению, большинство людей на Западе, говорит Рама-Чарака, дышат исключительно неправильно, отсюда столько болезненных, увечных, чахлых и страдающих депрессией.
Больше всего меня заинтересовали упражнения, развивающие творческие силы, поскольку именно с этим я испытывал самые большие трудности. «Лежа на ровной поверхности, — советовал йог, — без напряжения мышц, свободно, возложите руки на солнечное сплетение и дышите ритмично. Когда ритм стабилизируется, мысленно возжелайте, чтобы каждый вдох приносил увеличенное количество праны, то есть жизненной силы из космического источника, и отдавал ее вашей нервной системе, собирая прану в районе солнечного сплетения. При каждом вдохе желайте, чтобы прана, то есть жизненная сила, разливалась по всему телу…»
Едва успел я прочитать «Хатха-Йогу», как в руки мне попали изданные в 1923 году «Воспоминания. Отблески Бенгалии» Рабиндраната Тагора. Тагор был писателем, поэтом, композитором, художником. Его сравнивали с Гете и Жан-Жаком Руссо. В 1913 году он получил Нобелевскую премию. В детстве маленький Раби, именно так звали его дома, потомок бенгальской княжеской семьи, отличался, как он сам говорит, примерным поведением, хорошими отметками в школе и образцовой набожностью. Он вспоминает, как по утрам, когда еще темно, отец будил его, чтобы «он учил наизусть санскритские склонения». Спустя некоторое время, пишет он, начинало светать, «солнце всходило, отец, прочтя все молитвы, пил вместе со мною утреннее молоко и, наконец, рядом со мной еще раз обращался к Богу, распевая упанишады».