Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»
Шрифт:
Гоголь в своем повествовании нередко прибегает к контрасту, при этом различные явления предстают в их внутренней сложности: бросающееся в глаза различие, как правило, бывает уточнено, откорректировано. Наряду со счастьем «подлеца» и счастьем писателя предметом осмысления становится счастье «путника», т. е. человека как такового, быть может, не занятого умственным трудом, но не лишенного умственных способностей. В гоголевском повествовании появляется картинка жизни, не только свободная от сатирической или комической окраски, но даже поэтизирующая случайно выхваченные мгновения жизненного бытия. Путник, вернувшийся к себе домой, «видит знакомую крышу, с несущимися навстречу огоньками, слышит радостный крик выбежавших навстречу людей, шум и беготню детей и успокоительные тихие речи, прерываемые пылающими лобзаниями, властными истребить все печальное из памяти» (VI, 133). Это некая норма жизни, труднодоступная или даже не доступная ни Чичикову, ни истинному писателю, как бы ни были они противоположны друг другу.
В
Первое противопоставление достаточно прозрачно по смыслу. Счастье родственного единения и горе одиночества вряд ли может быть оспорено. А вот авторские слова о счастливом писателе оказываются сложнее. Само понятие счастья здесь уже утрачивает универсальный, единый смысл. Окруженный славой, сопровождаемый рукоплесканиями, писатель счастлив в глазах толпы; он «окурил упоительным куревом людские очи», «он чудно польстил им, сокрыв печальное в жизни, показав им прекрасного человека» (VI, 133). Писатель подарил мгновения счастья читателям и сам счастлив их восторгом и почитанием. Можно сказать, что перед нами коллизия, выражающая отношения беллетриста или скорее массового писателя и его поклонников. Но не этот писатель интересен и близок Гоголю. «Счастлив» сиюминутной славой и благополучием один писатель, но подлинно велик другой, которому «не собрать народных рукоплесканий», который вызывает «наружу» «всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров» (VI, 134). И все же не только в этом бесстрашии обнажения «ничтожного» и «низкого» величие и смысл писательского труда. В начале седьмой главы Гоголь словно подводит итог высказанному в предыдущих главах и приоткрывает перед читателем будущее своего произведения, дальнейшее развитие сюжета, которое отчасти будет осуществлено уже в первом томе, но в полной мере должно было быть воплощено в поэме в целом, в задуманных трех томах.
Писатель соотнесен с «бессемейным путником», но в отличие от путника, случайно обреченного на одиночество, он сознательно избрал путь, который «современный суд» (там же) не в состоянии оценить. Автор в «Мертвых душах» давно осознал свою позицию, но сформулировал ее именно сейчас, когда пути его героев уже предстали перед читателем. Писатель может совершить свой выбор: присоединиться к «современному суду», называющему подобные произведения «ничтожными», или быть верным себе и постараться приоткрыть внутренний их смысл.
Последующий фрагмент главы «И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями…» (VI, 134) запечатлевает духовное состояние писателя, нашедшего свою дорогу и не изменяющего ей. Именно здесь мы находим авторское самоопределение Гоголя, это его писательское самовидение, воплощение в емкой формуле своей творческой и духовной позиции. Жизнь русская и жизнь человеческая в целом видится как «горькая и скучная дорога» и одновременно — как «громадно несущаяся жизнь» (там же). И то и другое в их единстве приоткрывается писателю, который видит жизнь «сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы» (там же).
Авторское восклицание: «В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица!» (VI, 135) — может быть адресовано и самому писателю, и читателю, равно опечаленным той картиной горькой и скучной жизни, которая предстала в шести главах «Мертвых душ». Мотив дороги, наполненный первоначально буквальным смыслом (Чичиков приезжает в губернский город и совершает одну за другой свои поездки), приобретает символическое выражение, означая духовное движение как отдельного человека, так и нации в целом. Изъяснив свою позицию, автор вновь обращается к герою, и создается впечатление, что проницательность автора, его «изощренный в науке выпытывания» человека взгляд передаются на какое-то время герою.
Проснувшийся Чичиков полон энтузиазма и надежд на отрадное будущее. Заключенные сделки он вспоминает с «просиявшим лицом» (там же). И в самом деле, от чего другого, как не от трудов (а по сути, мошенничества), обещающих выгоду, может исходить свет для такого человека, как «наш герой»?! Перед нами не просто человек телесный, но вполне довольный своей телесностью: необычайно «круглым подбородком», который демонстрируется всем, кто окажется рядом «во время бритья»; «сафьянными (т. е. из тонкой мягкой кожи. — Е.А.) сапогами с резными выкладками всяких цветов», способностью производить прыжки, несмотря на «степенность и приличные средние лета» (там же). Но автор одаряет героя и иной способностью.
Повинуясь «какому-то странному, непонятному ему самому чувству» (VI, 135), Чичиков вглядывается в имена и фамилии мужиков, которых он «купил» у помещиков. Казалось бы, ему нужно лишь составить купчую крепость, что Чичиков и делает, но затем он смотрит «на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками» (там же). Словно архаический культурный герой, который в древнем
мифе создает на земле рельеф, предметы, человека, Чичиков на какой-то миг возрождает этих бесчисленных мужиков, которые были рассеяны по бесконечным российским пространствам. С изумлением Чичиков замечает, что каждый помещик по-своему составил или оформил список, как будто подчиняясь магии этих лиц, уже покинувших землю, но все-таки означивших (говоря гоголевским словом) свое существование.«Реестр Собакевича» поражает «необыкновенной полнотою и обстоятельностью» (VI, 136). Положим, это свойство самого хозяина, но недаром чуть позже Собакевич обнаружит совершенно удивительное знание каждого из своих мужиков. «Записка Плюшкина отличалась краткостью в слоге» (там же), а фамилии мужиков Коробочки были сопровождены прозвищами. Возникает ощущение внутренней, почти сокровенной связи лиц, принадлежащих к разным социальным группам, связи, о которой специально не думают и даже не догадываются ни одни ни другие. К этой стихийно возникшей общности прикасается на краткий миг Чичиков. Герой в каких-то его суждениях уподоблен автору с его филологическим чутьем и исканием богатырства на русской земле. Чичиков выхватывает взглядом длинную, разъехавшуюся «во всю строку» фамилию — «Петр Савельев Неуважай-корыто»; в плотнике Степане Пробке ищет черты богатыря, наделенного не только физической силой, но и удалью, силой духа, додумывая возможную смерть этого героя, единожды появившегося на страницах поэмы, и это смерть, лишенная героизации, быть может, происшедшая от заботы о «большом прибытке», но приобретающая несомненные черты русского богатырства: Чичиков явственно видит, как мог Степан Пробка упасть из-под церковного купола, где работал, и сразу после того как он «шлепнулся оземь», «какой-нибудь стоявший возле… дядя Михей, почесав рукою в затылке, примолвил: „Эх, Ваня, угораздило тебя!“ — а сам, подвязавшись веревкой, полез» (VI, 136) на его место.
Картина национального повседневного бытия, которая развернута автором в этой главе, причем поданная через размышления Чичикова, — так же двойственна, как та «русская природа», в которой, по мнению Гоголя, и даров и недостатков заложено больше, чем у других народов. Русские мужики Гоголя то удивляют своими талантами, то бездумно их растрачивают, то трудятся, не покладая рук, до самой смерти, то странствуют неостановимо и бесцельно «по лесам», дорогам, тюрьмам в том числе. Есть над чем задуматься и Чичикову, и автору. Размышления свои, спохватившись, что чуть не опоздал в палату, герой назовет «околесиной», однако вслед за тем задумается вновь.
Правда, автор не позволяет читателю обольститься относительно возможного духовного возрождения Павла Ивановича. В палате, где совершались купчие крепости, он думает уже только о деле, принимая с каждым из своих новых знакомых тот тон, который требуется. Сказал комплимент Манилову, упрекнул за включение в список особы женского пола Собакевича, одернул чиновников «юных лет», дал взятку чиновнику постарше. Описание гражданской палаты окрашено в иронические тона, при этом изображена палата обыденно, и герой знает, что имеет право панибратски общаться с Фемидою, богиней правосудия, поскольку и она «просто, какова есть, в неглиже и халате принимала гостей» (VI, 141). Но подчас за фразами, кажущимися смешными или нелепыми, проступает серьезный смысл.
Собакевич так крепко, прочно стоящий на земле, выносящий безапелляционные оценки всем, о ком бы ни заходил разговор, произносит совершенно неожиданную фразу: «…Вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? Так как-то себе…» (VI, 145). В каком контексте появляется эта фраза? Председатель вспоминает отца Собакевича, который «был также крепкий человек» и «на медведя один хаживал» (VI, 144), а Собакевич признает, что ему это уже не по силам и резюмирует: «Нет, теперь не те люди…» (VI, 145). Сожаление об утрачиваемом богатырстве, потенциально присущем русскому человеку, сближает Собакевича с автором, но доводы героя, его логика, аргументы, призванные пояснить мысль, звучат несколько комически: «…Пятый десяток живу, ни разу не был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к добру! Когда-нибудь придется поплатиться за это» (там же). С другой стороны — болезнь, вернее ее отсутствие, вряд ли здесь упомянута случайно. Природа болезни, ее влияние на душевное состояние постоянно занимали Гоголя. В соответствии с христианскими представлениями болезнь посылается недаром и нередко становится неким толчком, помогающим человеку задуматься о себе, от телесной немощи перейти к пониманию несовершенства духовного. «Значению болезни» посвящена отдельная глава в «Выбранных местах из переписки с друзьями», так и названная, где сказано, что «самое здоровье… беспрестанно подталкивает русского человека на какие-то прыжки и желанье порисоваться своими качествами перед другими» (VIII, 228). Вспомним ничем не оправданный «прыжок» Чичикова на следующий день после того, как все сделки были удачно завершены: в этом прыжке — победное довольство собой. Сетования Собакевича на отсутствие болезней — в этом контексте — свидетельство бессознательного томления по другой жизни, в которой не преобладало бы одно телесное здоровье, а данная человеку физическая сила была оправданна и одухотворенна. Высказав мысль, поразившую его собеседников («Эк его, подумали в одно время и Чичиков и председатель: на что вздумал пенять!»), «Собакевич погрузился в меланхолию» (VI, 145).