Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»
Шрифт:
Убеждение в неразрывной связи творца и творения у Гоголя усиливается в 1840-е годы, и так же как в «Выбранных местах…» он исповедально обнажает свои недостатки, чтобы его слово, максимально искреннее, приобрело силу слова проповеднического, так, продолжая работу над «Мертвыми душами», он готов преувеличить несовершенство уже написанного, чтобы преодолеть его в главах нового тома. Возвращаясь к этой же теме в письме к П. А. Плетневу, писатель находит своеобразную формулу, выражающую существо его творческого процесса: «Сочиненья мои так тесно связаны с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появленье моих новых сочинений» (XII, 222).
В «Четырех письмах…» намечено и то новое, что должно появиться во втором томе. В авторском сознании вырисовывается произведение, которое преодолело бы, изменило традиционные, давно сложившиеся отношения создания искусства и действительной жизни. Лояльно относясь к критике «со стороны литераторов», Гоголь желал бы услышать «побольше критик» «со стороны людей, занятых делом самой жизни, со стороны практических людей» (VIII, 287). Для чего нужны эти «критики»? Не только для информирования автора о качестве его произведений,
Активность автора в первом томе, его непосредственное присутствие в тексте, лирический пафос, ирония были не случайны; благодаря этому «Мертвые души» «задели за живое многих и насмешкой, и правдой, и карикатурой» (там же). И все же, словно противореча себе, вслед за этим высказыванием Гоголь сетует на молчание России: «И хоть бы одна душа заговорила во всеуслышанье! Точно, как бы вымерло все, как бы в самом деле обитают в России не живые, а какие-то мертвые души» (там же). Живая душа — душа внимающая и говорящая. К ней обращена гоголевская книга. Ее отклика ждет автор. Ее душевным усилием может быть произведена «другая книга». В процесс творчества Гоголь готов вовлечь всех без исключения, «служащего человека», «купца», «помещика», поскольку «сверх собственного взгляда своего, всяк человек, с того места, или ступеньки в обществе, на которую поставили его должность, званье и образованье, имеет случай видеть тот же предмет с такой стороны, с которой, кроме его, никто другой не может видеть» (там же). Таким образом, в первом «письме» Гоголь создает образ оживающей, мыслящей, говорящей России, которая пробуждена «Мертвыми душами» и обретает свой собственный голос.
Понимание литературы как жизнеделания формируется и все более укрепляется в сознании Гоголя в 1840-е годы. Не случайно он размышляет не столько о самой поэме, о ее художественной природе, сколько о восприятии ее, воздействии, т. е. о процессе вхождения литературного произведения в жизнь.
Во втором «письме» развернут и усилен мотив безмолвия и пустынности России. «Пустынные пространства» как обозначение бескрайности, масштаба Русской земли и вместе с тем немолчания, производящего впечатление мертвенности, упомянуты дважды. Но ближайший смысловой контекст, в котором упомянута пустынность России, снимает ощущение аналогии пустынности и мертвенности. Вырисовывается образ молчащей, но многое видящей и многого ожидающей России. «Не знаю, — замечает автор, — много ли из нас таких, которые сделали всё, что им следовало сделать, и которые могут сказать открыто перед целым светом, что их не может попрекнуть ни в чем Россия, что не глядит на них укоризненно всякий бездушный предмет ее пустынных пространств, что всё ими довольно и ничего от них не ждет» (VIII, 290–291). Укоризненный взгляд России направлен на «нас». Это множественное число (нам, наши, нас) Гоголь многократно упоминает в тексте. Становится понятно, почему второе «письмо» начиналось объяснением «лирических отступлений», которые, как заметил Гоголь, были поняты «в превратном смысле» и породили упреки автору в гордости. Эту коллизию писатель излагает следующим образом: «Зачем и почему ему (автору. — Е.А.) кажется, что будто все, что ни есть в ней (России. — Е.А), от предмета одушевленного до бездушного, вперило на него глаза свои и чего-то ждет от него. Слова эти были приняты за гордость и доселе неслыханное хвастовство, между тем как они ни то, ни другое. Это просто нескладное выражение истинного чувства. Мне и доныне кажется то же» (VIII, 289).
«Укоризненный» взгляд России дано заметить каждому, ибо он к каждому устремлен, но раньше других его почувствовал автор. Услышав безмолвный «упрек» России, он сформулировал, высказал его, приобщая к нему «всякого», всех «нас».
Гоголь договаривает, истолковывает то, что содержалось в первом томе поэмы, но не всеми было воспринято. Вместе с тем в своем новом творческом и духовном состоянии он извлекает из текста и закрепляет в сознании читателя прежде всего те смыслы, которые актуальны для него в настоящий момент, он готов ограничить многозначность произведения, непредсказуемость восприятия его читателями, ибо в ином случае свобода творческого акта, свобода интерпретации может повлечь за собою свободу художника от служения; писатель отвратит свои «очи» от «пустынных пространств» своей земли, пребывая лишь в «пространстве» собственного творчества. Гоголь же высказывает ту позицию, к которой выходил в процессе работы над «Мертвыми душами», но окончательно сформулировал в период создания «Выбранных мест…»: услышал себе «болезненный упрек»; и как только это произошло («упрек» был услышан и осознан), «те же пустынные пространства, нанесшие тоску мне на душу, меня восторгнули великим простором своего пространства, широким поприщем для дел» (VIII, 291).
А в третьем «письме» Гоголь говорит уже о самой поэме, о героях, поразивших читателя, о своем отношении к ним. Но ведет он об этом речь, не выходя за пределы тех вопросов, которые сформулировал в двух первых «письмах»: литературный текст и жизненная реальность, автор — герой — читатель.
Гоголь намечает ряд вопросов, отчасти обозначенных в критических откликах на «Мертвые души», отчасти же (и, может быть, даже в большей степени) предложенных им самим, осознанных не только как эстетические, но сугубо личные, связанные с делом его собственной жизни. Почему герои, будучи не очень привлекательны, близки душе? Отчего поэма, которая вызывает смех, одновременно рождает ощущение: «Боже, как грустна наша Россия!» (VIII, 294). Что предложат читателю другие тома? Ответы же на вопросы, как оказывается, скрываются в личности самого автора: в своеобразии его творческого сознания и духовных
предпочтений. Свое третье «письмо» автор называет «исповедью», в которой он определяет «себя самого как писателя». Что же составляет его природу? Почему так важно ее объяснить, даже обнажить, сделать видимой, понятной читателю? Гоголь действительно называет те черты своего мировидения, которые определили поэтику его произведений. Это способность увидеть и очертить человека таким образом, чтобы «вся та мелочь , которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем» (VIII, 292) — на этом основывается его умение «выставлять» «пошлость пошлого человека». Это усиление и даже преувеличение человеческого недостоинства и несовершенства — чтобы «испугать» и потрясти читателя. В первом томе «пошлость всего вместе испугала читателя» (VIII, 293). «Испуг прекрасный! — комментирует Гоголь. — В ком такое сильное отвращенье от ничтожного, в том, верно, заключено все то, что противоположно ничтожному» (там же). Но писатель делает еще одно любопытное признание: «Герои мои потому близки душе, что они из души; все мои последние сочинения — история моей собственной души» (там же).Приобщая к истории своей души читателей, Гоголь, конечно, хотел бы и их подвигнуть на исповедальное самовыражение. Его собственная исповедь не содержит признаний в каких-либо компрометирующих фактах жизни; она не обращена непосредственно к Богу как исповедь церковная; не предполагает (как исповедь писательская, например, Руссо) освоение новых повествовательных форм. Она объединяет, насколько это возможно, внутреннее, глубоко личное самопознание с познанием общества; исповедь в этой форме выводит человека из замкнутого мира его «я» в мир внешний, который при этом получает возможность отозваться на исповедальное слово, проникнуться им и стать иным. Говоря о близости со своими героями и испытывая « желанье быть лучшим » (VIII, 293), автор наделяет героев «сверх их собственных гадостей» «собственной дрянью». Читатель же, ощутив эту «дрянь» и в себе, не может не испытать желания избавиться от нее, т. е. также «быть лучшим».
Авторская рефлексия то линейна (мысль развивается последовательно и сопровождается убедительными аргументами), то циклична: Гоголь несколько раз обращается к вопросам, о которых уже шла речь, давая им дополнительное истолкование. За этим стоит и сложность гоголевской поэмы, ставшей предметом авторского комментирования, и динамичность гоголевской мысли: завершив первый том, писатель устремлен к последующим и написанное поверяет тем, что еще только задумано, над чем ведется работа.
Атмосфера первого тома определена как «тьма и пугающее отсутствие света » (VIII, 294). Это одновременно характеристика мира в его теперешнем состоянии и результат авторских усилий, которые были направлены на то, чтобы изобразить «пошлость всего вместе». Цель художника должна быть достигнута: он надеется, что его книга «поселила у всех отвращенье от… героев и от их ничтожности; она разнесла некоторую мне нужную тоску от самих себя» (VIII, 295). Но вместе с тем книга истолковывается «не более как недоносок» (там же), а продолжение и дальнейшее завершение ее мыслятся не как творческий, индивидуальный процесс, а как некая общественно значимая и духовно освященная акция. Проблема завершения «Мертвых душ», таким образом, становится насущной и неотменимой задачей.
Назвав третье «письмо» исповедью, Гоголь прибегает и к другому определению его — «Но оканчиваю тебе поученье» (VIII, 296). Соединение исповедальности и проповедничества — жанровая доминанта «Выбранных мест…». Гоголь опробует эти формы, зная, что они пригодятся ему и во втором томе «Мертвых душ», хотя и в другом качестве.
«Четыре письма…», включенные в книгу, являют ту форму авторской рефлексии, которая на самом деле ведет к определенному совмещению двух разных сочинений: «Мертвые души» прочитаны сквозь призму «Выбранных мест…», а «Выбранные места…» обогащены опытом работы над поэмой. Но при этом не приходится говорить о том, что, интерпретируя первый том и ход работы над ним, Гоголь, пребывая на новом этапе своего духовного развития, искажает или обедняет смысл своего главного создания. Думается, напротив, он формулирует то, что определяло всю грандиозность замысла, пока еще недоступного читателю, и приоткрывает некую «завесу», которая отделяет сложный творческий процесс художника от публики, от читателей.
Гоголь прокомментировал все этапы своей работы над «Мертвыми душами», в том числе сожжение второго тома. Рассмотрение четвертого «письма», в котором об этом идет речь, мы пока отложим, а обратимся к «Авторской исповеди», где Гоголь воссоздает логику всего своего творческого пути.
Неизданное при жизни писателя, это произведение было названо «Авторской исповедью» С. П. Шевыревым, с которым Гоголя связывали давние дружеские отношения, литературно-критические статьи которого (в том числе, о своих произведениях) Гоголь ценил, и потому не случайно после смерти писателя Шевырев занимался разбором и сохранением некоторых его рукописей. Название, данное Шевыревым, было точным. Сам Гоголь называл это сочинение «повесть моего авторства» (VIII, 438). За исповедальную «повесть» он взялся сразу после выхода в свет «Выбранных мест…», после ознакомления с разнообразными, но по преимуществу критическими откликами на книгу. Гоголь испытал потребность представить читателю своеобразный автокомментарий к книге, а также определить и ее место в контексте творчества в целом. Поскольку книга создавалась одновременно со вторым томом «Мертвых душ», то авторские пояснения к ней объясняли и специфику работы над вторым томом поэмы.
Один из центральных вопросов, который формулирует Гоголь в «Авторской исповеди», — это вопрос, прочитанный им в критических отзывах на «Выбранные места…»: «Зачем я оставил тот род и то поприще, которое за собою уже утвердил, где был почти господин, и принялся за другое, мне чуждое?» (VIII, 438). В подобной постановке вопроса он видит и определенную наивность, и некоторую проницательность. Для самого Гоголя обращение к книге нехудожественной, совместившей в себе и исповедь, и проповедь автора, было не случайным и не вступало в противоречие с его главным «делом», не означало отказа от «Мертвых душ». Однако он сознавал особую литературную природу «Выбранных мест…», в самой книге он совершенно определенно отмежевывается от раннего творчества, говоря о «бесполезности всего», «доселе напечатанного» (VIII, 215), следовательно, вопрос заключался в том, как, в каком направлении обновлялась природа творчества, и можно ли было это обновление интерпретировать как отказ от писательства, от прежнего «поприща».