Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»
Шрифт:

Очередная афера Чичикова вновь оказывается раскрытой. «Явились даже улики… в покупке мертвых душ, в провозе контрабанды во время бытности его еще при таможне» (VII, 105). Чичиков же, забрав от портного платье, «получил желанье сильное посмотреть на самого себя в новом фраке наваринского пламени с дымом». «Ляжки», «икры», «живот точно барабан» (там же) — это и есть природа Чичикова. Но натягивая на себя «новый фрак» и «штаны», не пытается ли он укрыться с помощью «наваринского пламени» не только от «доносов» и «улик», т. е. внешнего, угрожающего ему в очередной раз мира, но и от самого себя?! Все последующее повествование с настойчивой повторяемостью обращает внимание читателя на этот фрак. Чичиков арестован — и «как был, во фраке наваринского пламени с дымом, должен был сесть и, дрожа всем телом, отправился к генерал-губернатору, и жандарм с ним» (VII, 107). Услышав от генерал-губернатора обвинения, «повалился в ноги князю, так, как был: во фраке наваринского пламени с дымом, в бархатном жилете, атласном галстуке, чудесно сшитых штанах…» (VII, 108). Умоляя о снисхождении, Чичиков обхватывает руками сапог князя и далее, не выпуская его, «и проехавшись вместе с ногой по полу во фраке наваринского пламени и дыма» (там же). Отведенный в «промозглый, сырой чулан», он остается там «в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма» (VII, 109).

Фрак «наваринского пламени» и олицетворяет тот апофеоз телесности, который

составлял существо Чичикова. Наваринский — цветообозначение, которое появилось в модных журналах первой половины XIX в. после битвы при Наварине в 1828 г., в которой объединенный русско-англо-французский флот одержал победу над египетско-турецкой эскадрой. В объяснении этого цвета отмечаются расхождения. Его сравнивали и с коричневым, и с серо-мышиным цветом: в журнале «Московский телеграф» в 1828 г. отмечалось, что цвет «наваринского пепла», т. е. серо-мышиный, — самый модный для панталон. Под наваринским могли понимать и цвет сукон высокого качества, который достигался блеском лицевой поверхности ткани и сочетал в себе по крайней мере два оттенка. Словосочетание «наваринского пламени с дымом» в журналах того времени не встречалось, следовательно, Гоголь мог сам изобрести это название. Чичиков особое внимание уделяет цвету, предпочитая сукна цветов «с искрой оливковых или бутылочных», «приближающихся к бруснике». В 1822 г. Э. Эгерманом, работавшим на стекольных заводах Богемии, было изобретено рубиновое стекло. Для того чтобы не добавлять в стекольную массу золото и не увеличивать расходы, стали искать новые красители для получения дешевого цветного стекла и создали литхиалин, позволяющий получать самые разнообразные по цвету стекла, в том числе и брусничные, красно-коричневые, лиловые и т. д. Новые красители активно использовались в России того времени. Так что купленное Чичиковым сукно, скорее всего, имело красноватый оттенок. В 30—40-е годы были популярны адрианопольский красный, темный барканский, мардоре (красно-коричневый с золотыми искрами) цвета и т. д. [101] . Было ли в долгом искании героем нужного цвета стремление к красоте? Мечтание об обустройстве семейной жизни? О завершении бесконечных поездок? Об обретении самого себя? — так или иначе, фрак продемонстрировал тщету всех материальных усилий и обольщений; будучи вывалян в пыли, он ознаменовал полный крах Чичикова. Именно в этот момент жизни, полагает Гоголь, душа человека наиболее открыта для укоряющего и поучающего слова.

101

Кирсанова P. M. Родовая ксандрейка и драдедамовый платок. Костюм — вещь и образ в русской литературе XIX века. М., 1989. С. 154–156.

Два персонажа, появляющиеся в последней главе, наделены автором способностью найти слова, которые потрясают человека, как бы ни был он греховен. Это откупщик Муразов, который воплощает ту же идею праведного богатства, которая была заявлена в изображении Костанжогло, и князь, генерал-губернатор. Первый предлагает спасение и Хлобуеву, и Чичикову, побуждая их прежде всего задуматься над собой и изменить себя. Хлобуеву он поручает собирать пожертвования на церковь, от Чичикова требует поселиться «в тихом уголке, поближе к церкви и простым, добрым людям» (VII, 113).

Путь возможного преображения плотского, греховного человека обозначен автором как требующий личной готовности к раскаянию и очищению и даже некоторого богатырства. «Да вы, мне кажется, были бы богатырь» (VII, 114), — говорит Муразов Чичикову, оценивая данные тому силу и волю. «Назначенье ваше — быть великим человеком, а вы себя запропастили и погубили» (VII, 112). «Вся природа» Чичикова после этих слов «потряслась и размягчилась… темным чутьем стала слышать, что есть какой-то долг, который нужно исполнить человеку на земле» (VII, 115), однако далее мы видим, что «одностворчатая дверь его нечистого чулана растворилась, вошла чиновная особа — Самосвистов» (там же), предлагающий Чичикову способы обойти закон, и вновь Чичиков поддается искушению, а когда с помощью Муразова оказывается все же освобожден и покидает город, то хотя и заказывает новый фрак, «который был хорош, точь-в-точь как прежний… это был не прежний Чичиков. Это была какая-то развалина прежнего Чичикова» (VII, 123–124). Герой вновь на распутье, но прежней энергии и воли к победе в нем нет, и автору остается надеяться, что проявится иного рода воля, направленная не на материальное благополучие, а на очищение и улучшение самого себя.

В художественном тексте Гоголь пытается приблизиться к постижению тех душевных состояний, которые были предметом внимания авторов духовных сочинений. Но он скорее обозначает их, фиксирует внешнее выражение, не воссоздавая изнутри всю последовательность тех переживаний, которые испытывает человек, когда вся природа «потряслась и размягчилась». В этом, думается, проявляется не только своеобразие повествовательной манеры Гоголя, которой не свойствен тот психологизм, который заявит о себе в прозе Лермонтова, Л. Толстого и др. авторов, но и интуитивное понимание писателем непредсказуемости и невыразимости многих душевных движений, а, кроме того, допущение, что Чичикову не дано аналитически взглянуть на самого себя, что в принципе не закрывает для него путь к духовному преображению. Самое важное, точнее, самое интересное для читателя Гоголь оставляет за текстом, не разрешив, быть может, это важное и для самого себя, создавая в результате ощущение, что второй том «Мертвых душ» — сочинение не только не завершенное, но и незавершимое.

Первый том поэмы заканчивается тем, что Чичиков покидает губернский город. В последней из сохранившихся глав второго тома уезжает генерал-губернатор, потрясенный происшедшими событиями. Чичиков обеспокоен собственной судьбой, князь поражен той «бестолковщиной» и преступлениями, которые «взбаламутили» уже другой губернский город. Вновь ситуация разлада, нестроения жизни, близкая к непоправимому катаклизму.

Примечательно, что автор несколько раз приостанавливает повествование, и именно тогда, когда кажется, что вот-вот будут раскрыты те пути к «высокому и прекрасному», которые, как говорилось в «Выбранных местах…», обязан указать писатель. Творчески используя во втором томе традицию утопической литературы, Гоголь все же не идет по пути жанра утопии. Он не выполняет основных правил дидактической литературы, берущей на себя обязанность отвечать на вопрос: что делать? Во втором томе автор вплотную подводит читателя к этому вопросу, усиливает ожидание ответа и обещает ответ, но каждый раз от него уходит. Проявившееся в 1840-е годы понимание сложности внутренней жизни останавливало перо каждый раз, когда нужно было описать «пути и дороги». Еще в первой главе, как уже отмечалось, стоило только Тентетникову дождаться того момента, как он должен был поступить в обучение к «несравненному Александру Петровичу», так тот умирает. Автор взял на себя раскрытие некоторых основ учебной программы «необыкновенного наставника», но все-таки слово «Вперед!», в котором якобы так нуждались юноши, не прозвучало из уст этого уникального человека. В третьей главе беседа Чичикова с Костанжогло, успевшим изложить

исходные принципы своего жизненного кредо, прерывается в тот момент, когда Чичиков пытается узнать, как все-таки можно разбогатеть «в непродолжительное время». «Как поступить, чтобы разбогатеть?» подхватил Костанжогло. «А вот как…». «„Пойдем ужинать“, сказала хозяйка» (VII, 70). И далее, когда Чичиков, уже «нахлебавшись супу и выпивши какого-то отличного питья», возобновляет свой вопрос, мы видим в тексте пропуск и замечание комментаторов о том, что в рукописи недостает одного листа. Был ли он? — правомерен вопрос. Правда, далее Костанжогло все же рассказывает о том, как приобрел богатство, но на самом деле он говорит не о богатстве, что более всего и интересует Чичикова, а о труде, о том, как «веселит» его работа, как оправдан и освящен свыше земледельческий труд. Становится очевидно, что этот путь к «веселию» труда каждому нужно пройти самолично, не копируя чужой опыт, а лишь получая от него духовный толчок.

В эскизно обозначенном душевном потрясении Чичикова также не определен вектор его дальнейшего духовного становления, и у автора есть причины сомневаться, осуществится ли оно. Услышав обращенные к нему слова Муразова о том, что «назначенье» его «быть великим человеком», в то время как он себя «запропастил и погубил», Чичиков испытывает истинное потрясение: «Есть тайны души. Как бы ни далеко отшатнулся от прямого пути заблуждающийся, как бы ни ожесточился чувствами безвозвратный преступник, как бы ни коснел твердо в своей совращенной жизни, но если попрекнешь его им же, его же достоинствами, им опозоренными, в нем все поколеблется невольно, и весь он потрясется» (VII, 112). Однако мы помним, что как ни потрясалась, как ни размягчалась природа Чичикова, Самосвистову удается вновь смутить его душу. Тайны души и жизни остаются тайнами, и риторическое слово приостанавливается перед ними.

Гоголя занимают те духовные пути, которыми могут пойти его герои. Если в первом томе биографии были даны лишь Чичикову и Плюшкину, то во втором каждый из персонажей проделал ту или иную эволюцию, прошел через некое испытание-искушение, поддавшись ему или устояв. Соотнося героев, автор прежде всего выявляет их различие и, намереваясь привести всех к единому пути религиозно-нравственного очищения, не скрывает, как многоразличен на самом деле этот путь. Судьба каждого открыта: Хлобуев, сомневаясь в себе, поручив семью попечениям Муразова, отправляется собирать деньги на церкви; Платонов надеется, что если «проездиться по Руси», то можно избыть скуку. Сложный жизненный путь, по замыслу автора, ожидал Тентетникова, который, как свидетельствовали современники писателя, слышавшие главы второго тома, должен был оказаться в ссылке в Сибири [102] . Открыт путь Костанжогло: не исключено, что он (как полагают некоторые исследователи) может обратиться в Плюшкина, ведь и тот в молодости был рачительным хозяином, похожим на полного сил героя второго тома. И даже в судьбе князя обозначен некий драматический момент, ставящий под сомнение его безупречность в прошлом. Прося князя поверить в раскаяние Чичикова, Муразов напоминает ему о «деле Дерпенникова» (так именовался в ранних редакциях Тентетников), который был осужден неоправданно строго, — услышав упреки Муразова в «большой несправедливости» (VII, 119), «князь задумался» (VII, 120).

102

Тема Сибири как важная для второго тома неоднократно упоминается в мемуарных свидетельствах. В Сибирь был отправлен Тететников. И. С. Аксаков высказывал предположение, что и Чичиков в конце второго тома «вероятно, попадет за новые проделки в ссылку в Сибирь» (Гоголь в воспоминаниях современников. М., 1952. С. 441). Подтверждение тому Аксаков видел не только в написанных главах, отрывки из которых Гоголь читал осенью 1851 г. в Абрамцеве, но и в том, что писатель «взял много книг с атласами и чертежами Сибири», а весной намеревался предпринять «большое путешествие по России» (там же). Гоголевская литературная Сибирь, таким образом, попадает в знаменательный контекст, она располагается между сибирской ссылкой декабристов, определившей существенную эволюцию их творчества, и сибирской каторгой Достоевского, также внесшей перемены в мироощущение писателя. Героям Гоголя суждено было, по воле автора, пережить духовное очищение, роднящее их с реальными деятелями русской культуры.

Особый интерес представляет пространный монолог князя, прерывающийся буквально посередине фразы. К кому обращена эта речь? В доме генерал-губернатора, в «большом зале» собралось «все чиновное сословие города». На самом деле адресат речи гораздо более широк. Автор, пользуясь своей властью, наделяет генерал-губернатора практически высшими полномочиями. Князь словно судит все человечество, идущее неправедным путем. Он выходит в залу «ни мрачный, ни ясный; взор его был тверд так же, как и шаг» (VII, 124), лицо не выражает «ни гнева, ни возмущения» (VII, 125). Вскрыв бесчестные дела, генерал-губернатор объявляет в городе, как мы бы теперь сказали, военное положение. Гражданские дела передаются в военный суд. «Зачинщикам» угрожают суровые меры, при этом князь произносит любопытную фразу: «Само собой разумеется, что в числе их пострадает и множество невинных» (там же). «Что ж делать? — продолжает князь, дело слишком бесчестное и вопиет о правосудии… Я должен обратиться так<им образом> только в одно бесчувственное орудие правосудия, в топор, который готов упасть на головы <виновных>» (там же).

Как Всемирный потоп поглотил и грешников, и праведников, так «правосудие» князя отстранено от конкретных личностей, хотя совсем недавно в беседе с Муразовым он признал ошибку, совершенную им в отношении Дерпенникова.

Но чем далее продолжается речь князя, тем определеннее в ней проступают личные интонации. Происходит смена ракурсов. Из стоящего над людьми он превращается в одного из них, из осуждающего в кающегося: «Я, может быть, больше всех виноват; я, может быть, слишком сурово вас принял вначале» (VII, 126). В ситуации, когда «никакими средствами, никакими страхами, никакими наказаньями нельзя искоренить неправды: она слишком уже глубоко вкоренилась» (VII, 125–126), не слову пророка суждено тронуть сердца. «Дело в том, — говорит князь, — что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих… Все будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народ вооружался против врагов, так должен восстать против неправды» (VII, 126).

Не означает ли это, что и для себя автор ищет позицию, отличную от той, что занимал в ходе создания первого тома «Мертвых душ». В первом томе автор мог быть ироничен, печален, лиричен, он мог испытывать природу русского человека как писатель, который подверг осмыслению немалый материал, им собранный, и имеет право судить о дарах, данных русскому человеку в большей мере, чем иным, и о недостатках, которых также более чем у других. Он вникал в детали и прибегал к максимальным обобщениям, используя в одном и другом случаях запас многовековой мировой культуры.

Поделиться с друзьями: