Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пути в незнаемое. Сборник двадцатый
Шрифт:

Но Карамышеву мало было следовать его путем в одиночку, он рассудил просветить также и свою молодую жену (в самом деле, почему бы и ей не стать вровень с веком?). Может быть, его разрушающаяся душа в раздражении и злобе (а злоба все чаще на него накатывала) не могла видеть рядом с собою некую нравственную твердость и ощущала ее как укор? Как бы то ни было, он стал убеждать Анну завести себе любовника. Когда она в смятении умоляла никогда не говорить ей об этом («Боже милостивый! Тот, в котором думала найти путеводителя и наставника, — тот хочет меня свести с истинного пути и поставить на распутье!»), он пришел в гнев и стал от нее этого уже нагло требовать и даже представил своего «кандидата». А когда она отказалась, вытолкал ее на мороз «в одной юбке и без чулок». Наутро он пытался сделать вид, что ничего не помнит, но он, говорит Анна Евдокимовна, «был не так-то уж пьян, чтобы без памяти быть». На самом деле он без памяти был от новых идей, которые, как он думал, все ему разрешают и ничего не требуют.

А ведь Карамышев

был ученым, принадлежал к высшему образованному слою общества, прошел длительную заграничную выучку, общался с людьми большой культуры. Нетрудно представить себе, в каком искаженном виде идеи Просвещения отражались в менее образованных головах и как воплощались в жизнь!

Если заглянуть хотя бы самым поверхностным образом в религиозную жизнь России XVIII века, какая разноголосица идей, чересполосица взглядов, какой разнобой чувств предстанет перед нами! С одной стороны — набожность, очень глубокая, вложенная в душу с млечного детства и растущая вместе с душой. Она могла соединяться с суевериями, самыми дикарскими, причем верования высшей знати мало отличались от верований мужика какой-нибудь дальней деревеньки.

В своих воспоминаниях Екатерина рассказывает, как однажды в Петергофе императрица Елизавета ждала их, Екатерину и ее мужа. Из окон дворца было видно бурное море, а в нем бился какой-то корабль. Елизавета решила, что они плывут именно на этом корабле, была в отчаянии и наконец приказала принести святые мощи, «поднесла к окну и делала ими движения, обратные тем, какие делало боровшееся с волнами судно», — происходило нечто сродни первобытной магии.

А вот какую странную историю вспомнила Е. А. Нарышкина. Прабабка ее мужа, Наталья Александровна Нарышкина, была подругой царицы Прасковьи Федоровны, при которой жил некий блаженный старец, художник Тимофей Федорович. Однажды после его смерти Наталья Александровна молилась ночью о сохранении своего рода и вдруг получила видение: в воздухе показался коленопреклоненный старец Тимофей Федорович, который поведал ей, что бог обрек на гибель род Нарышкиных, а он, старец, умолил бога его помиловать, и тот согласился с одним, однако, условием: род останется невредим, пока в нем будут хранить его, Тимофея Федоровича, бороду (так странно было божественное распоряжение). Наталья Александровна упала в обморок, а когда очнулась, то увидела, что действительно держит в руках длинную седую бороду. Е. А. Нарышкина, рассказчица, сама видала бороду у свекра Ивана Александровича, она хранилась в особом ящичке на вышитой подушке. И вот однажды шкатулка оказалась пустой, бороду искали напрасно. Возникло подозрение, что Иван Александрович (как видно, естествоиспытатель и вольнодумец) поместил в шкатулку свою коллекцию мышей, которые так объели бороду, что он, дабы не было шуму, вовсе ее выкинул.

Кто-то сказал, что всякий народ в любой момент своего существования живет в разные времена и века, — мысль верная для любой эпохи. Что же до эпохи переломной, когда новое мировоззрение (да еще силой) врезается в старое, сосуществование представлений, характерных для разных веков, разных уровней развития, обозначается особенно четко (и переживается, как правило, мучительно). В одном и том же социальном слое, даже, как мы видели, в одной и той же семье так и могло быть — жена, хранящая в шкатулке священную бороду, и муж, стравивший эту святыню мышам.

Мемуарист Добрынин видел Екатерину во время торжественной службы в могилевском соборе. «С каким достойным зрения благочестием и нравственною простотою предстала она тогда священному алтарю и при важнейших действиях, заключающих в себе таинство греко-восточной церкви, изображала на себе полный крест и поклонялась столь низко, сколь позволяет сложение человеческого корпуса!» Но если вспомнить (и если уместно подобное замечание при столь торжественном случае), что сложение государыни позволяло ей пальцем ноги почесать у себя за ухом, можно представить, что глубокие поклоны большого труда для нее не составляли.

Но как бы истово ни кланялась царица, сочинения Вольтера и других авторов Просвещения (сочинения скептические, рационалистические, а порой и прямо атеистические), которым она покровительствовала, вели свою работу в головах ее подданных. Да и сама она время от времени (не прилюдно, конечно) давала ясно понять свою истинную позицию. Чего стоит, например, место в ее переписке с Вольтером, где зашла речь о жестокостях войны. Война нехороша еще и тем, острит Екатерина, что в ходе ее трудно любить ближнего, как самого себя. Странные шутки для главы русской православной церкви.

«Вера, не тронутая в своем составе, — пишет в своих воспоминаниях Григорий Винский, — начинала в сие время несколько слабеть: несодержание постов, бывшее доселе в домах вельможеских, начинало уже показываться в состояниях низших, как и невыполнение некоторых обрядов с вольными отзывами на счет духовенства и самых догматов», чему виной Вольтер, Руссо и другие, «которые читалися с крайнею жадностию».

Екатерина была осторожна с религией, ее вельможи были неосторожны. Однажды в доме некоего графа Фонвизин был поражен тем, что хозяин открыто да еще при слугах высказывает безбожные мысли. Вскоре после этого, встретив в парке известного вельможу Г. Н. Теплова, Фонвизин рассказал ему о безбожном графе и стал развивать мысль о безбожии как результате невежества. Теплов

ответил, что «сии людишки не не веруют, а желают, чтобы их считали неверующими, ибо вменяют себе в стыд не быть с Вольтером одного мнения», — и рассказал такой эпизод. Некие гвардии унтер-офицеры при нем «имели между собой большое прение: один утверждал, другой отрицал бытие божие. Отрицающий кричал: «Нечего пустяки молоть; а бога нет!» Теплов вступил в разговор и спросил безбожника: «Да кто тебе сказал, что бога нет?» — «Петр Петрович Чебышев вчера на Гостином дворе», — отвечал гвардеец. «Нашел и место», — заметил Теплов. А вся суть рассказа состояла в том, что П. П. Чебышев был ни больше ни меньше как обер-прокурор синода!

Для одних безбожие было модой, для других — убеждением; как бы то ни было, в обществе тут и там вспыхивали споры, «большие прения» шли повсюду — атмосфера накалялась. Однажды в гостиной в присутствии Болотова некий петиметр (то есть щеголь и модник) «язвительнейшими словами смеялся христианскому закону». Его окружили, поднялся сильный шум, «дело бы до превеликой ссоры дошло», если бы не вмешательство хозяина. «Но можно ли было утушить огонь, который каждым еще более возгараем был». Болотов, по натуре терпеливый, мягкий и добрый, вступил наконец в спор, чтобы с высоты знания его окончить, но и ему, как видно, не хватило аргументов и терпения, потому что он в ответ на слова петиметра о философских книгах высказался следующим образом: «А если б мне на волю дали, то бы я все их сжечь, сочинетелей повесить, печатальщиков на каторгу сослать и книготорговцев кнутом пересечь велел». И это Болотов, великий любитель чтения и книг!

Нигде, ни в гостиной, ни в гостином дворе, люди разных мировоззрений не могли договориться друг с другом.

Если уж добродушный Болотов был так нетерпим и резок, то известный нам Карамышев был не мягче. Вот как он проводил в жизнь свои взгляды, правда противоположные болотовским, но важны не взгляды, а сама эта нетерпимость.

«Наступил Великий пост, — пишет Анна Евдокимовна (это происходило в первый год ее замужества), — и я, по обыкновению моему, велела готовить рыбу, а для мужа мясо, но он мне сказал, чтобы я непременно ела то же, что и он ест. Я его упрашивала и говорила, что я никак есть не могу — совесть запрещает, и я считаю за грех. Он начал смеяться и говорить, что глупо думать, чтоб был в чем-нибудь грех. «И пора тебе все глупости оставлять, и я тебе приказываю, чтоб ты ела!» И налил супу и подал. Я несколько раз подносила ложку ко рту — и биение сердца, и дрожание руки не позволяло донести до рту; наконец стала есть, но не суп ела, а слезы, и получила от мужа за это ласки и одобрение; но я весь Великий пост была в беспокойстве и в мученье совести».

Если в дворянской семье возможно было подобное духовное насилие, то нетрудно представить себе, каково приходилось крестьянину, если его набожная душа сталкивалась с насилием барина «новой формации», столь же вольнодумного, сколь и дико деспотического.

Лучшие представители дворянства уже отчетливо ощущали необходимость противостоять потоку низости и подобострастия. «Если человек, скажу шутливо, захочет себя сохранить нетленным, — писал Ф. Н. Голицын, племянник известного И. И. Шувалова (куратора Московского университета), — надобно при входе присвоить себе нерушимые правила. Без сей предосторожности через год, через два найдешь в себе удивительную перемену. Я сказал — правила, но какие? Разум, честь и совесть: их должно стараться сохранить. Тут они на сильном опыте». Действительно, иерархическая система, да еще изуродованная фаворитизмом, это испытывала ежечасно. К фавориту Екатерины, какому-нибудь мальчишке вроде Платона Зубова, с утра являлись сановники, старые, в чинах, — стояли, боялись сесть; известна история с обезьянкой Платона Зубова, которая залезла на парик вельможи, вела себя там самым неприличным образом, и он не посмел ее согнать. В мире низости и подобострастия растущему чувству собственного достоинства действительно приходилось трудно.

Колесил по дорогам империи молодой офицер Александр Пишчевич; смелый, сильный, крепкий. Воевал он тяжело и мужественно, а чины доставались другим. И голодал основательно (в те времена офицеры должны были содержать себя сами). И вот его отец решил помочь ему в добывании чина. «Был тогда в великой милости у князя Потемкина доктор Шаров, вылечивший весьма удачно племянницу его светлости графиню Браницкую от отчаянной болезни; сей господин Шаров пред моим приездом взял у отца моего двух жеребцов, за которые деньги еще не были заплачены; итак отец мой положил, чтобы я сиими лошадьми доехал до капитанского чина». Пишчевич отправился к доктору Шарову, тот обещал поговорить с графиней и представить его ей. И вот после долгих переговоров доктор велел Пишчевичу явиться к нему, чтобы идти представляться. «Я сие исполнил и был уже на пути к дому г-на Шарова, в которое время голова моя обременена была разными размышлениями…» — вот эти-то размышления нам и любопытны. «И между тем представилось мне мое будущее капитанство столь чудным, что чем более я об оном размышлял, тем смешнее мне показалось достигнуть до оного посредством жеребцов, лекаря и женщины. Низость такого повышения заставила меня краснеть; казалось, что все, мимо меня проходящие, ведали мою тайну и меня оным упрекали в мыслях; все сие до того мною овладело, что очевидная польза показалась мне гнусною, и я, возвратясь на свою квартиру, положил оставить все сие дело на судьбу, и более моя нога не была у господина Шарова».

Поделиться с друзьями: