Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пять четвертинок апельсина (др. перевод)
Шрифт:

– Никуда вы отсюда не уйдете, – грозно заявил Гильерм.

А за спинами у нас был дом, где разгорался пожар, который словно что-то шептал и чихал, словно отфыркивался.

Мать, молниеносным движением перевернув двустволку, с силой ударила Гильерма прикладом в грудь. Он упал, и толпа на мгновение расступилась. Я бросилась в образовавшийся узкий проход, расталкивая людей локтями и что было сил пробиваясь сквозь густой лес чужих ног, палок и вил. Кто-то схватил меня за волосы, но я, изворотливая, как угорь, сумела вырваться и снова ввинтилась в разгоряченную толпу. Люди напирали со всех сторон, и я чуть не задохнулась, зубами и когтями прокладывая себе путь; я почти не чувствовала сыпавшихся на меня ударов, пытаясь вырваться на открытое пространство и вдохнуть воздуха. Наконец, выбравшись из толпы, я сбежала куда-то во тьму и укрылась в саду среди высоких голых стеблей малины. Далеко позади слышался голос матери, в котором по-прежнему не было

ни капли страха – только гнев, только ярость зверя, защищающего своих детенышей.

Противный запах дыма все усиливался. В передней части дома что-то с оглушительным треском рухнуло, и даже до меня донеслась волна страшного жара. Кто-то тонко истошно закричал, по-моему Рен.

Толпа казалась мне какой-то непонятной, бесформенной массой, исполненной ненависти. Ее черная тень в отблесках пламени доползла уже до малинника и даже дальше. А позади толпы с грохотом обвалилась часть крыши, вверх взвился сноп искр, над домом возник столб красного раскаленного воздуха, напоминавший огненный гейзер; внутри этого столба плясали огненные обломки, точно шутихи на фоне темно-серого ночного неба.

Из толпы вдруг вынырнула чья-то фигурка и бросилась через поле. Кассис! Он метнулся в заросли кукурузы, и я догадалась, что он направляется к Наблюдательному посту. Двое или трое преследователей попытались догнать его, но горящая ферма все же интересовала их гораздо больше, ведь пожар – зрелище всегда притягательное. Кроме того, добраться-то они стремились прежде всего до нашей матери. Сквозь вой толпы и треск пожара я слышала ее голос.

– Кассис! Рен-Клод! Буаз! – отчаянно звала она.

Я привстала в малиннике, готовая в любую секунду сорваться с места, если кто-нибудь двинется в мою сторону. Потом, приподнявшись на цыпочки, я мельком увидела мать. Она была похожа на огромную рыбину, глубоководное чудище из тех историй, что так любят рассказывать рыболовы, – загнанная в сеть, она все еще яростно сражалась, сопротивлялась; ее лицо, перепачканное кровью и сажей, в отблесках пожара казалось красно-черным. Я успела разглядеть еще несколько лиц: ханжеское личико Франсины Креспен с кроткими, как у овцы, глазками было искажено ненавистью, рот открыт в диком вопле; а старый Гильерм Рамонден и вовсе выглядел точно восставший из ада. Теперь к их ненависти примешивался суеверный страх, который они могли изгнать, только разрушая и убивая. Далеко не сразу они до этого дошли, но их время все же настало, и они превратились в убийц. Я заметила, как от толпы отделилась Ренетт и нырнула в кукурузу. Никто даже не пытался ее перехватить. Они по большей части были уже настолько ослеплены жаждой крови, что и не сообразили толком, кто эта девушка.

Мать упала. Возможно, мне показалось, но, по-моему, чья-то единственная рука все же поднялась на ее защиту среди искаженных злобой лиц. Все происходило как в одной из книжек Кассиса «Нашествие зомби» или «Долина каннибалов». Не хватало только туземных тамтамов. Но страшней всего было то, что все эти лица, которые мне порой удавалось различить в кроваво-красном полумраке, были мне хорошо знакомы. Я видела там отца Поля и Жаннетт Креспен – ту самую, что чуть не стала Королевой урожая, – шестнадцатилетнюю девочку с перепачканным чужой кровью лицом. И даже наш святой агнец, отец Фроман, тоже явился, хоть и невозможно было сказать, пытается он восстановить порядок или сам участвует во всеобщем хаосе. Мою мать били по голове и по спине кулаками и палками, а она сжалась в комок, в кулак, точно пыталась своим телом заслонить младенца, которого держит на руках, и продолжала что-то гневно и презрительно выкрикивать. Вот только слов ее было почти не разобрать из-за навалившихся на нее разгоряченных тел; ее протесты попросту тонули в море чудовищной людской ненависти.

И тут прозвучал выстрел.

Услышали его все, несмотря на адский шум; стреляли явно жаканом, скорее всего из двустволки, а может, из какого-нибудь допотопного ружья, какие до сих пор еще хранятся в деревенских домах – на чердаке или в подполе – чуть ли не по всей Франции. Стреляли в воздух, но Гильерм Рамонден, которому почудилось, что шальная пуля просвистела мимо его щеки, тут же со страху обмочился. Все завертели головами, пытаясь понять, откуда прилетела пуля, однако в темноте никто ничего не видел. Моя мать, воспользовавшись тем, что палачи, безжалостно молотившие ее, вдруг разом замерли, стала ползком выбираться из толпы, вся израненная, окровавленная. На теле у нее было более десятка глубоких ран, волосы во многих местах выдраны с мясом, кисть руки насквозь проткнута палкой, так что рука с растопыренными пальцами повисла плетью.

Внезапно наступила такая тишина, что были слышны лишь звуки пожара – страшные, библейские, апокалипсические. Люди замерли, выжидая и вспомнив, возможно, треск ружей во время расстрела у церковной стены. И души их содрогались при виде сотворенной ими кровавой расправы. Как раз в эту минуту – то ли со стороны кукурузного поля, то ли со стороны горящего дома, а может, и прямо

с небес – раздался голос, мужской, звучный, повелительный, такого голоса невозможно было не послушаться:

– Оставьте их в покое!

Мать все продолжала ползти. И толпа смущенно расступалась перед нею, точно пшеница под ветром.

– Оставьте их в покое! Расходитесь по домам!

Впоследствии люди утверждали, что голос вроде был знакомый. И выговор местный, но кто это был, толком определить так и не сумели. Кто-то истерически воскликнул: «Это же Филипп Уриа!» Но Филипп был мертв. По толпе пробежала дрожь. А мать тем временем уже достигла края поля и, словно бросая своим мучителям вызов, поднялась на ноги. Кто-то ринулся было к ней, пытаясь задержать, но, видно, передумал. Отец Фроман проблеял нечто жалкое, призывая к миру и порядку. Прозвучала еще пара злобных выкриков, которые тут же и погасли в холодном, суеверном молчании толпы. Дерзко поглядывая на наших мучителей и стараясь держаться к ним лицом, я стала осторожно пробираться к матери, отчетливо чувствуя их общую злобу и ненависть; лицо мое горело от жара, в глазах отражались языки пламени, плясавшие над нашим домом. Подойдя к матери, я взяла ее за здоровую руку.

Перед нами простиралось огромное кукурузное поле Уриа. Мы молча нырнули в кукурузу. И никто за нами не последовал.

21

А потом мы – Кассис, я и Ренетт – перебрались к тете Жюльетт. Мать пробыла там всего неделю и куда-то исчезла – под тем предлогом, что ей необходимо поправить здоровье; но, по-моему, ее гнало чувство вины, а может, и страха. После этого мы видели ее всего несколько раз. Как мы поняли, она сменила фамилию, вернувшись к своей девичьей, и уехала на родину, в Бретань. Все прочие подробности ее жизни были нам известны весьма смутно. Я слышала, что она вполне благополучно существует за счет своей фирменной выпечки. Кулинария всегда была ее главной любовью. Несколько лет мы жили у тети Жюльетт, потом при первой же возможности тоже разбрелись кто куда; Рен попыталась пристроиться в кино, о котором столько лет грезила, Кассис сбежал в Париж, а я – в замужество, довольно скучное, но уютное. Затем мы узнали, что наш дом в Ле-Лавёз пострадал от огня лишь частично, выгорела его передняя часть, а хозяйственные постройки на ферме оказались и вовсе почти не тронуты огнем. В принципе можно было бы вернуться, но известие о расстреле в Ле-Лавёз уже стало достоянием гласности, как и то, что наша мать признала свою вину в присутствии четырех десятков свидетелей. Ее слова: «Да, я была его шлюхой, но ничуть не жалею об этом… Его убила я… Я бы тысячу раз убила его!», как и те чувства, которые она прилюдно выразила по отношению к своим землякам, оказались вполне достаточными доказательствами ее вины. И люди вынесли ей соответствующий приговор. А десяти мученикам, Жертвам Великой Резни, воздвигли памятник, и по прошествии времени, когда этот памятник уже превратился в достопримечательность, когда боль утраты и весь тот ужас несколько улеглись, стало совершенно ясно: враждебное отношение к Мирабель Дартижан и ее детям поселилось в Ле-Лавёз навсегда. Так что мне пришлось посмотреть правде в глаза: в родной дом мне уже никогда не вернуться. Никогда. И в течение очень долгого времени я отгоняла от себя любую мысль о том, как сильно по нему скучаю.

22

Кофе еще кипит на плите. Его горьковатый аромат будит ностальгические воспоминания, точно запах горелых осенних листьев; и пар, исходящий от кофе, тоже почему-то пахнет дымом. Я пью его очень сладким, испытывая потребность подкрепиться, как после тяжкого потрясения. По-моему, теперь я начинаю понимать, что тогда чувствовала мать – ее неистовое стремление к свободе, ее желание от всего отрешиться.

Все уже уехали. Уехала та девушка с крошечными диктофонами и целой горой кассет, уехал фотограф. И даже Писташ уехала домой – впрочем, по моему же настоянию; но я все еще ощущаю, как ее руки обнимают меня, как ее губы касаются моей щеки. Моя милая добрая девочка! Я так долго пренебрегала ею из-за неразумной любви к другой своей дочери, злой. Но люди меняются. В конце концов, теперь я могу откровенно общаться и с тобой, моя дикарка Нуазетт, и с тобой, моя ласковая Писташ. Теперь я могу обнять вас и не испытывать того жуткого чувства, будто меня засасывает речной ил. Старая щука наконец-то мертва, проклятию ее пришел конец. Теперь уже никакой беды не случится, даже если я осмелюсь по-настоящему любить вас.

Вчера вечером Нуазетт перезвонила мне. Голос ее звучал напряженно, осторожно – впрочем, и мой, наверно, не лучше; я легко могла себе представить, как она стоит, опершись о стойку бара, отделанную плиткой, поза у нее в точности как у меня, а на узком лице сплошная подозрительность. Да и в словах ее было мало тепла; они летели ко мне через тысячи холодных миль, с трудом пробиваясь сквозь напрасно потраченные годы; но порой, когда она говорила о своем малыше, в ее голосе слышалось нечто иное. Подобное зарождающейся нежности. И радость вспыхивала в моей душе.

Поделиться с друзьями: