Пять из пяти
Шрифт:
"Ассистентам — внимание! Актёр работает над Боцманом" сообщил распорядитель.
"А скульптора, если хорошенько разобраться, вообще, получается, от спектакля отстранили" подумал я.
Рыжего опустили ниже, теперь он висел лишь в нескольких сантиметрах от пола, и белые, мёртвые глаза его смотрели в глаза обезумевшего от страха Боцмана.
— А-о! А!! — кричал Боцман и старался отвернуться, но ассистенты, то подтягивая, то отпуская канаты неизменно разворачивали его лицом к трупу.
Один из тросов пошёл вверх, Рыжий отвёл руку в сторону и поднял её вверх.
Боцман
Трос скользнул вниз — и лезвие, прикрученное к руке Рыжего, полоснуло Боцмана наискосок, разрезав грудь.
Боцман попытался отпрыгнуть, но ассистенты цепко держали канаты и не дали ему уклониться от роли.
Руки марионетки поднимались и падали, тросы скользили вверх и вниз. Раны множились, становились всё глубже.
Кровь потекла, быстрее, быстрее, а потом — хлынула потоком на сцену.
И тут — фонограммой из скрытых где-то за сценой динамиков зазвучал голос… самого Боцмана! Его голос, его баян, любимая его песня: "Севастопольский вальс".
"Ай, гад распорядитель!" подумал я. "Но какой выдумщик! Это ведь припомнил…"
Крики Боцмана нарастали с болью, становились всё более осмысленными, будто мучения помогали ему преодолеть паралич гортани.
Казалось, что он, теперешний, с онемевшим горлом, подпевает смертным воем себе же, но прежнему, другому, не ведающему ещё о будущей своей мучительной смерти.
И сплетение голосов рождало странное чувство, будто где-то там, за кулисами, сидит ещё один (а, может быть, всё тот же, но странным образом раздвоившийся) Боцман, который играет на баяне, поёт хриплым голосом любимую свою песню и наблюдает украдкой за своей же мучительной смертью на сцене.
А Боцман на сцене исходит жизнью в захлёбывающихся криках, которые вот-вот превратятся в слова…
И вот, когда мне показалось, будто Боцман не мычит и стонет, а выкрикивает почти уже понятные мне ругательства — кукловод заставил Рыжего нанести удар лезвием по шее.
Боцман замер, замолк, застыл.
Песня оборвалась, и ещё секунду неслось из динамиков слабое, еле слышное шипение.
Кровь из разрезанной артерии взлетела фонтаном, брызги упали на подсвеченные белым кристаллы искусственного льда — и свет на сцене из бело-голубого, заснеженного озёрного льда, стал огненно-красным.
Почему-то стало душно. И трудно дышать.
Боцман захрипел. Ноги его подкосились. Ассистенты ослабили хватку — и умирающий охранник упал на колени перед висевшим на тросах Рыжим.
Кровь из разрезанной шеи пролилась Рыжему на ноги, Рыжий качался маятником и капли падали на сцену с окровавленных ступней.
Зал аплодировал. Наверное, не так как Карлику, но уж точно не меньше, чем Повару.
"Спасли" сказал распорядитель.
Ассистенты потянули канаты, вытаскивая труп Боцмана со сцены.
— Ему укол сделали, — сказала Вероника. — Чтобы он ругаться на сцене не начал и представление не сорвал. А тебе понравилось?
Труп Рыжего потянули вверх. Кровь с ног его капала и капала на сцену, даже тогда, когда и труп скрылся где-то вверху…
"Хорошо" шептал распорядитель в неотключенный микрофон. "Хорошо получилось, хорошо…"
— Всё
не по правилам, — ответил я. — Что бы ни говорили, но на сцене было два актёра. А скульптор не играл вообще. Не считать же игрою его монолог!— Ты придираешься, — обиделась Вероника. — Сделали всё, что могли… А мне понравилось! Красиво!
"Не по правилам" подумал я. "Всё не по правилам…"
Под утро туман ватным колпаком накрыл парк.
От серой, глухой земли веяло зябкой сыростью; онемевшими от холода пальцами раздвигал я переплетённые ветви деревьев, пробираясь к заброшенной дороге в глухом углу городского леса; брёл, спотыкаясь, и волны тёмной травы обтекали мои ноги; бродягой шёл сквозь дождевой предрассветный сумрак.
Старик шёл на два шага впереди меня. Он ни разу не оглянулся, словно уверен был совершенно, что я не убегу, не замедлю шаг, не отстану и не потеряюсь.
Он шептал что-то себе под нос. Он суковатой дубинкой сбивал росу с тянущихся к земле ветвей и капли летели мне навстречу. Холод пробирал.
— Ты когда звонил? — спросил меня старик.
— Давно, — ответил я. — Ещё вечером…
Потом подумал и добавил:
— Вчера вечером.
— Понятно, — проворчал старик. — Не сегодня. Сегодняшний-то вечер ещё не наступил. И позавчерашний слишком далеко ушёл. Слишком далеко, его уже не догнать, не поймать, не вспомнить. И что сказали тебе?
Мне не нравилось, совсем не нравилось то, что старик мне тыкает. Мне же никак не удавалось перейти на "ты"; язык (не то по привычке именно так общаться с людьми пожилыми, много старше меня, не то потому, что смущение от встречи со непонятным, на сказочного колдуна похожим стариком ещё меня не покинуло) меня не слушался и каждый произносил "вы".
— Сказали вас найти.
— И ты?
"Что он дурачком притворяется?" с раздражением подумал я.
— Нашёл вас.
— Где?
— Там, где и сказали найти. На конечной остановке автобуса номер шестьсот тридцать два.
— И ты меня сразу узнал?
"Ещё бы! Ты же был в полосатом банном халате! Немногие в таком виде ходят по городу. Впрочем, ты и сейчас в полосатом банном халате. Немногие в таком виде гуляют по парку, да ещё и в предрассветный час".
— Сразу.
— Это хорошо, — сказал старик. — Ты сообразителен. Может быть, не глуп. Или даже умён. И сообразителен. Это очень хорошо! Вот…
Старик прозевал закрывшую ему путь сосновую ветку и она несильно, но всё-таки весьма чувствительно хлопнула его по лицу. Старик ударил по ветке дубинкой и прошипел какое-то проклятье на непонятном мне языке.
— Вот, — продолжил он через минуту, — ты и сам понять не можешь, какое полезное дело предстоит тебе сделать.
"И не хочу понимать".
— Я пытался, много раз пытался сделать карьеру в клубе, стать актёром, выйти на сцену, сыграть, наконец, ту единственную, лишь для меня написанную роль, которая со счастливой неизбежностью приведёт меня к предназначенному мне судьбой успеху… Тьфу, проклятье! Сколько же луж тут! А дождя, вроде, не было. Не было?
— Не было, — подтвердил я. — Я всю ночь бродил по парку, встречи дожидался…