Пять времен года
Шрифт:
Когда пришло время сменить бобину, в зале зажгли тусклую подсветку, и люди продолжали перешептываться в полутьме, но тут кто-то вошел и сел перед Молхо — молодая женщина, которая сказала ему шепотом: «Бен-Яиш звонил снова. Он добрался до Кирьят-Шмона». — «Кирьят-Шмона?» — усмехнулся Молхо. «Да, у него оказалась попутка прямо туда, но он попытается еще этой ночью вернуться в поселок. Вам не стоит уезжать». Как будто Молхо мог куда-нибудь уехать в это позднее время!
Фильм окончился в одиннадцать, люди стали вставать, устало потягиваясь и зевая, с полусонными, разочарованными лицами. Молхо поискал взглядом беременную жену индийца — она поднялась на своих коротких кривых ногах, точно большая неуклюжая утка, улыбаясь ему, и он заметил легкое косоглазие в ее глазах. Снаружи сияли звезды и уже взошла луна, но было очень холодно. Он шел за женщиной молча, неся в руке свой портфель и стараясь идти медленно, чтобы не подгонять ее. Зрители не спеша расходились, каждый по своей тропе, и она тоже нашла свою и пошла все быстрее, словно увлекаемая своим огромным животом. «Какая нужна смелость и сила, — подумал Молхо, — чтобы ходить в кино, когда можешь в любую минуту разродиться!» Впрочем, даже если бы она стала рожать прямо сейчас, перед ним, на этой тропе, поздней ночью, ей нечего было опасаться — во многих домах еще горел свет, и поселок словно не собирался спать, скорее наоборот — он будто проснулся к какой-то новой, странной ночной жизни: то тут, то там мелькали силуэты поспешно идущих куда-то людей, многие несли в руках рабочие инструменты, где-то неподалеку послышался звук трактора. Какая-то загадочная и бурная деятельность происходила вокруг него.
В доме индийца тоже еще
Дверь детской закрылась. Окна и жалюзи были закрыты тоже. Постель девочки все еще хранила тепло ее сна. Он положил портфель на стол. На столе были разбросаны школьные тетрадки и книги. Ее очки лежали на них, открытые, и Молхо осторожно, с какой-то непонятной жалостью отодвинул их. Он все еще колебался, надеть захваченную из дому пижаму или просто снять брюки и лечь в трусах, но потом решил, что если не наденет пижаму, то с непривычки вообще не сумеет заснуть. «Ну вот, — с удивлением подумал он, — жена избегала ночевать в чужих домах, а теперь, едва она умерла, я уже второй раз ночую в этом доме…» В дверь постучали, он открыл, и беременная женщина протянула ему вторую подушку — ее глаза были опущены, как будто ей было неловко видеть чужого человека в пижаме. Молхо снова сказал шепотом: «Я понимаю, что ужасно стесняю вас, но что мне делать — он меня совсем заморочил». Она вышла, и он медленно лег, почему-то не чувствуя ни малейшей усталости, и подумал, что теперь не уснет, — перед ним плыли кадры из фильма, пахнущие куриным пометом, перемежаясь с воспоминанием о том, как беременная женщина идет в свете луны по залатанной асфальтовой тропке, переваливаясь, как утка, на своих коротких ножках, и с размышлениями об одинокой корове, спящей по соседству в коровнике, и с горькими думами о своей сексуальной обреченности, и с теплым ощущением маленького девичьего тельца, которое несут на руках, как птицу, таящую под крыльями золотое зерно чистейшего желания. И он начал яростно спорить со своим вечным призраком. «Почему именно здесь? — с горечью вопрошал он ее. — Чего ты хочешь от меня? С чего ты взяла, что я тебя убил?» Но он знал, что уже никогда не получит ответа, и тишина вокруг него уже навсегда останется абсолютной, потому что прошли те дни, когда рядом с ним всегда был человек, который знал и понимал его, даже на расстоянии, — даже когда он звонил с работы, она угадывала его мысли, его настроение. И вот сейчас он волен делать все, что ему придет в голову, и он поднялся, босой, в темноте, осторожно, одними кончиками пальцев, поднял со стола ее очки, посмотрел на них и вдруг поцеловал, согревая губами толстые линзы, увлажняя их своим дыханием, потом протер, так же бережно положил на место и, неожиданно почувствовав себя совершенно выжатым, снова лег, слыша за окном верещанье сверчков и далекое тарахтенье трактора, приготовившись к бессонной ночи, — и вопреки ожиданиям заснул и проснулся пять часов спустя, сначала не понимая, кто он, не ощущая под собой постели, не зная, где он, проснулся ли вообще, удивляясь, что сумел уснуть, что одолел еще одну ночь, но потом, как в далекие дни армейской службы, спохватившись, вскочил, быстро оделся, застелил постель, натянул туфли, спрятал свои вещи в портфель, открыл окно и выпрыгнул наружу, сразу оказавшись в мутном мире, наполненном рассеянным светом и душными испарениями, тянувшимися к далекой горе, — мире, готовящемся к рассвету, — и там, возле стены коровника, дрожа от холода, долго с наслаждением освобождался от накопившейся за ночь жидкости, потом вошел внутрь коровника, увидел корову, которая стояла без сна, как будто ожидая его, и, подойдя к ней, любовно постучал ее по твердому лбу, словно хотел удостовериться в ее бесчувственности, загнул ей уши, как два твердых куска картона, и вышел наружу, все с тем же своим портфелем в руках, заметив, что солнечный диск уже показался над холмом, словно выпрыгнув из-за дома Бен-Яиша, в котором, как он только сейчас увидел, все окна были открыты настежь.
Он торопливо подошел к дому, заглянул в одно из окон, увидел там человека, лежащего на кровати под несколькими одеялами, вошел и грубо, бесцеремонно растолкал спящего. Наконец-то перед ним был неуловимый Бен-Яиш — молодой парень в плотной фланелевой пижаме, действительно больше похожий на студента, чем на руководителя местного совета. Бен-Яиш с трудом разлепил заспанные глаза, заморгал, увидев наклонившегося над ним незнакомого человека, потом улыбнулся виноватой улыбкой: «Это вы? Я ужасно сожалею. Пожалуйста, извините меня». Молхо весело склонился к нему: «Да уж, ничего не скажешь, вы меня совсем заморочили». Но Бен-Яиш перебил его, он уже не мог остановиться: «Нет-нет, вы должны меня извинить, ради Бога! Эго я виноват. Произошла ужасная путаница. Я ведь вчера ездил к вам в Хайфу. А потом не мог выбраться оттуда ночью. Но почему вы не спали у меня, ведь я сказал секретарше, чтобы она дала вам ключи? И велел ей показать вам наши бухгалтерские книги. Поверьте, вы ошибаетесь в своих подозрениях, я вам это докажу! Да, мне уже сказали, что вы искали нашу новую дорогу и новый парк, но я вам все покажу, все планы, и проекты, и документы, вы все увидите! Просто тут у нас было несколько безработных, у которых кончился срок выдачи пособия, и им нужно было помочь, и поэтому мы перевели им немного денег в счет бюджета будущего года, но в конце концов мы все сбалансируем, клянусь вам, мы ни в чем не нарушим рамки бюджета, вы увидите сами! Но только, может быть, вы поможете нам оформить эти бумаги? Подскажете, что можно утвердить и как это все представить? У меня ведь совершенно нет опыта, а это все так сложно: нам дают деньги только на развитие, но люди не могут жить без денег, а если они умрут, то ведь никакое развитие не нужно, разве я не прав?»
Молхо молча сидел возле него и слушал, не возмущаясь и не раздражаясь, уже наполовину побежденный, наполовину смирившийся, и душа его постепенно наполнялась симпатией к этому молодому парню с лицом, еще припухшим от сна и покрытым давно не бритой щетиной, с такими горящими, увлеченными глазами. Он понимал, что не в силах даже упрекнуть его, тем более сейчас, при свете этой радостной зари, после того, как он уже увидел и узнал всех этих его людей, и впрямь достойных глубокого сочувствия. Он подождал, пока Бен-Яиш оделся, они выпили кофе, и он вышел следом за ним в прохладное, прозрачное утро, слегка дрожа от возбуждения, — они отправились на окраину поселка, где Молхо торжественно показали наспех воткнутые в землю — очевидно, минувшей ночью — саженцы кустиков и деревьев, которые должны были изображать заложенный здесь парк, — оттуда его повели на другой конец, к свежим кучам песка и щебня, сброшенным с трактора на одну из проселочных дорог, пересекавших поселок, где на сильном огне стояла черная бочка с кипящим асфальтом, а рядом с ней — дорожный каток, старый, раскрашенный зеленой краской, вроде тех, что так волновали его воображение в детстве. Их всюду встречали дружелюбно улыбавшиеся местные люди, которые выжидательно и доверчиво смотрели на Молхо, а Бен-Яиш все говорил и говорил, и развертывал чертежи, и показывал планы, и размахивал бумагами, и умоляющим голосом просил: «Вы только объясните мне, как это все
записать в таком виде, чтобы не вызвать незаслуженных подозрений, чтобы не было лишних неприятностей, потому что нам вполне достаточно тех, что мы уже имеем». Наконец Молхо остановился, и раскрыл свой портфель, и сказал, что сейчас он ему все объяснит.Они проработали все утро, в уже знакомом ему школьном кабинете, под звуки детского хора, который разучивал в соседнем помещении весенние пасхальные песни, — видимо, в преддверии какого-то концерта. Нельзя было не признать, что секретарша, она же учительница пения, была женщиной энергичной во всех отношениях, потому что голоса, вырывавшиеся в коридор, казалось, овладевав ли всем школьным пространством, до самого последнего уголка, заодно весьма вдохновляя Молхо на поиски все новых путей улучшения отчетов Бен-Яиша и заполнения пробелов в его финансовой документации. К одиннадцати утра они закончили свою работу, и Молхо понял, что может наконец распрощаться с Бен-Яишем, и с поселком, и со всеми его жителями, но перед тем, как покинуть школу, неожиданно попросил секретаршу позвать маленькую балерину из пятого класса — он должен о чем-то с ней поговорить, — ее привели к нему прямо с занятий, и он, напустив на себя строгий вил. велел ей обязательно передать отцу и матери его глубокую благодарность за их гостеприимство. Она стояла перед ним в школьном коридоре, худенькая, смуглая и серьезная, снова в своем балетном трико и больших странных очках, кивала головой в знак понимания, и он чувствовал огромную жалость к этому очаровательному ребенку, потому что ясно знал теперь, что вскоре ее ожидают тяжелые времена, — слезы невольно выступили на его глазах, и, наклонившись над ней, он обнял ее, расцеловал и шепнул тихо, так, чтобы слышала только она: «Ты замечательная девочка. Я тебя никогда не забуду. Кого ты больше хочешь — братика или сестричку?» — «Кто родится», — заученно ответила она, как будто повторяя чужие слова.
Время близилось к двенадцати, и его предупредили, что, если он не хочет застрять здесь на всю субботу, ему лучше поторопиться, потому что в пятницу последний автобус уходит раньше обычного. Автобус был рейсовый и добрых два с половиною часа трясся по проселочным дорогам, исколесив по пути, казалось, всю Галилею и останавливаясь чуть не в каждом поселке и деревне, и, когда он прибыл в Хайфу, приближение субботнего покоя уже было разлито в воздухе, хотя до вечера было еще далеко. Дома он, к своему удивлению, обнаружил всех трех своих детей, которые весело расправлялись с обедом в кухне: дочь все еще была в офицерской форме, а студент казался спокойным и довольным после того, как этим утром сдал последний экзамен. «Ты здорово загорел, — сказали они хором, — тебе идет!» Он рассказал им о поселке, о тамошних индийцах и даже немного о девочке в очках и балетной форме, потом заглянул в кастрюли, сурово оглядел стол и потребовал от студента, чтобы тот немедленно вымыл посуду, а сам отправился в ванную, принял душ, побрился и пошел прилечь, усталый и вымотанный, но тоже очень довольный, как бывало в прошлом, когда возвращался с долгой резервистской службы.
Когда он проснулся, стоял теплый весенний вечер. Дети снова были на кухне, и он упрекнул их: «Вы что, забыли? Сегодня же суббота». Но они сообщили, что бабушка только что звонила, она сегодня не придет к ужину, потому что у нее свои гости — ее русская подруга с дочерью. Объяснение его не удовлетворило. «Ну и что? — сказал он. — С бабушкой или без бабушки, а субботний стол нужно накрыть. Что это вы?» — и, прервав их трапезу, потребовал перенести ужин за субботний стол в салоне и даже зажечь свечи.
Чуть позже позвонили знакомые, которые уже давно ему не звонили, — не сможет ли он прийти к ним сегодня вечером, у них собирается компания? — и Молхо обрадовался, потому что его давно беспокоило молчание всех друзей и знакомых, ему казалось, что его уже начали понемногу забывать, и хотя он знал, что друзья и раньше принимали его, скорее, из-за жены, потому что сам он был никудышным собеседником, слишком скучным и утомительным, но тем не менее считал, что они и ему обязаны какой-то толикой внимания — по крайней мере из уважения к покойной.
Он переоделся и отправился в гости. У знакомых собрались несколько пар, часть из них он знал по предыдущим встречам, но были и незнакомые, в частности толстая раскрашенная женщина, рядом с которой его немедленно усадили. Она жадно смотрела на него влажными коровьими глазами и совсем ему не понравилась. Оказалось, что она разведена и специально приехала из Тель-Авива. Видимо, ей уже многое о нем рассказали, потому что она задавала очень уж назойливые вопросы. Вначале ее внимание его позабавило, но она быстро ему надоела, он стал отвечать коротко и сухо, а потом и вовсе погрузился в обиженное молчание. В конце концов она поинтересовалась, бывает ли он в Тель-Авиве, и он ответил: «В последнее время почти не бываю — бензин уж очень подорожал». Она покраснела и заметила: «Но ведь можно и автобусом». — «Да, — сказал он не очень любезно, — я знаю, я как раз сегодня ехал автобусом три часа из Галилеи в Хайфу, теперь мне этого хватит на всю оставшуюся жизнь». Сидевшие рядом люди, которые напряженно прислушивались к их беседе, натянуто засмеялись, и Молхо почувствовал, что хозяйка сердится на него, и вдруг испугался, что они окончательно разочаруются в нем и махнут на него рукой.
В субботу он встал рано, но воздух уже пылал. Он натянул старую рубаху и штаны, закрутил белье в стиральной машине, потом спустился помыть «ситроен» и перекопать свой крошечный садик. В десять он позвонил теще, но та не отвечала, и дежурная тоже не знала ничего. Он сел подсчитать свои галилейские расходы, но сколько ни приписывал, итог получался оскорбительно ничтожным, и он от досады порвал все бумажки, снова отправился к стиральной машине, вынул и развесил белье, потом убрал в кладовке, выбросив старые банки с давно засохшей краской, решил было пойти под душ, но ему жалко было сбрасывать рабочую одежду, и он стал думать, что еще можно было бы сделать, но ничего не придумал и позвал младшего сына спуститься в вади. Они уже много лет не ходили туда вместе. Но мальчику было лень подниматься, и Молхо сначала расхотелось идти самому, но он тут же одернул себя, надел старые ботинки и решительно вышел из дома. Он начал спускаться по знакомой тропе, удивляясь, как быстро пожелтела молодая весенняя трава; сама тропа была завалена обрезками досок и обломками разрушенных стен, мешками с цементом, ржавыми баками для нагрева воды, в одном месте валялась даже старая, но целехонькая стиральная машина — убедительное свидетельство растущего благосостояния его соседей, — но чем глубже он спускался, тем больше природа брала свое, становясь такой, как обычно, — молчаливой, непокорной, упрямо и бурно рвущейся к жизни, — и вскоре уже полная тишина нависла над узкой извилистой дорожкой, которая теперь временами почти исчезала в густых зарослях. Залив и стоящие над ущельем дома скрылись из виду, заслоненные диким кустарником, ему казалось, что он попал в непроходимые джунгли, и его сердце забилось чаще. Он остановился, подумал было, не вернуться ли обратно — подниматься, наверно, будет тяжело, — но, прислушавшись к себе, понял, что сил у него хватит, в последние дни он даже почему-то чувствовал себя сильнее, чем прежде, и пошел дальше, пока не добрался до самого дна ущелья, где после зимних дождей вырос великолепный ворсистый ковер вьющихся растений, так и манивший поваляться на нем, — но Молхо удержался от соблазна, увидев, что земля под этим тонким зеленым слоем вся усеяна снесенными водой обломками — в одном месте белели даже кости какого-то околевшего животного. Через несколько шагов он снова увидел море и решил не возвращаться, а пойти наверх по противоположному склону, почти лишенному растительности, — там он мог выйти на западный Кармель и позвонить домой кому-нибудь из детей, чтобы подъехали за ним на машине. Идя вдоль вади, он наткнулся на трех женщин, которые весело пили чай, сидя на толстом коричневом одеяле, улыбнулся им и даже обменялся несколькими словами, потом пошел дальше и начал взбираться вдоль голого склона по другой тропе, круто поднимавшейся к стене жилых домов, венчавшей вершину невысокого холма. Солнце уже жарило вовсю, и подъем по этому незнакомому и очень крутому пути был утомителен, тем более что в самом конце тропа оказалась перегороженной проволочным забором, отделявшим двор первого дома от вади. Он с трудом преодолел заграждение, расплатившись за это порванными штанами и глубокой царапиной на ноге и сожалея, что затеял эту авантюру, — грязный и усталый, с пересохшим горлом и с разодранными штанами, он выбрался наконец на маленькую горбатую улочку, где увидел синагогу, откуда степенно выходили люди в кипах, — но никакого признака телефона-автомата. У него созрел план — сейчас он доберется до дома престарелых, незаметно прошмыгнет в комнату тещи, а уж там что-нибудь придумает.