Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Иль русского царя уже бессильно слово? Иль нам с Европой спорить ново? Иль русский от побед отвык? Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды, От минских хладных скал до пламенной Колхиды…

Да, именно так и пишет этот заатлантический пушкинист: не «от финских», а «от минских скал».

Но что читаем дальше! «По распоряжению Сталина в годы войны приведенная строфа широко перепечатывалась, но, разумеется, без упоминания о царе» (с. 75). Строфа! Без царя, однако с «минскими скалами»? Да неужели вы верите в это? Неужели сам Сталин приказывал: «Напечатать строфу, но без Николая Палкина!». Может, все-таки это делал не он, а начальник Политуправления

Красной Армии Л. 3. Мехлис? Нет, и Лев Захарович не был таким олухом, как ваш заокеанский друг. Да каким же образом у нас фильмы-то ставились, книги-то издавались о князьях и царях — об Александре Невском, Иване Грозном, Петре Первом? Или при этом царей именовали бригадирами стахановских бригад? Как же у нас не только берегли их старые памятники, но и ставил им новые?

Не удивительно, что при таком взгляде на патриотизм Волков ухитрился в «Борисе Годунове» разглядеть «сочувствие Пушкина к Самозванцу». Да что там сочувствие! Поэт «просто любуется» ставленником Польши. Ну как, допустим, Солженицын любуется генералом Власовым, ставленником фашистской Германии, как Путин — самим Солженицыным, известно чьим ставленником, а Грызлов — самим Путиным, ставленником Ельцина и Абрамовича… Более того, «самозванцу Пушкин дает выразить некоторые из своих заветных мыслей: «Я верую в пророчество пиитов». Да ничего тут нет заветного, это мысль не Пушкина. Так издревле, еще во времена Гесиода, кое-кто думал. Однако же какое единение душ великого национального поэта и безродного авантюриста, врага России, сконструировал ваш умник. И не может налюбоваться на плод ума своего. У меня три полных собрания сочинений Пушкина, включая знаменитое академическое 1937 года, да еще однотомник и отдельные сборники. И всюду — «Иль русского царя уже бессильно слово?» Как же это проскочило!

И вообще, что касается Пушкина, то над ним в советское время, уверяет Волков, просто глумились: в 1937 году из столетия со дня его смерти устроили не что иное, как настоящую «вакханалию» (с. 79). О, я это помню: по радио и с эстрады Владимир Яхонтов и Дмитрий Журавлев глумливо читали именно его «Вакхическую песню»:

Что смолкнул веселия глас? Раздайтесь, вакхальны припевы!..

А вместо последней строки «Да здравствует солнце! Да скроется тьма!» они вопили: «Да здравствует Сталин! Да скроется Троц!». Сплошная вакханалия!

Андрей Платонов, уверяет литературный осьминог, ухитрился в эти ужасные дни напечатать хорошую статью о Пушкине, но под псевдонимом. Почему так? А потому, что еще в самом начале 30-х годов после резкой надписи Сталина на журнальной публикации его рассказа «Впрок» Платонова-де «выбросили из литературной жизни». Да как же узнали о надписи Сталина, сделанной в тиши кабинета? Разве он тотчас и опубликовал свои маргиналии, то бишь заметки на полях, как это делал когда-то покойный критик Юрий Суровцев? Владимир Теодорович, вы же должны понимать, что надпись стала известна только после смерти Сталина, а Платонов умер раньше.

Да, у писателя были немалые трудности в жизни и в творчестве, но все тридцатые годы он активно работал и напечатал немало прекрасных вещей. Вспомните хотя бы «Такыр» (1934), «Третий сын» (1935), «Фро» (1936), «Река Потудань» (1937), «На заре туманной юности» (1938), «Родина электричества» (1939)… А сколько было у него именно тогда критических статей! О Горьком, Николае Островском, Юрии Крымове, о Чапеке, Олдингтоне, Хемингуэе… А пьесы для Центрального детского театра!

Статья Платонова «Пушкин — наш товарищ», которую имеет в виду Волков, была напечатана в журнале «Литературный критик» № 1 за 1937 год и вовсе не под псевдонимом, в чем не трудно убедиться, не обращаясь к архиву. В том же «ЛК» вскоре появилась его статья «Пушкин и Горький». В журнале «Красная новь» № 10'37 против обеих статей выступил известный тогда критик Абрам Гурвич. 20 декабря в «Литературной газете» Платонов ответил ему вовсе не как человек, живущий в страхе: «Критический метод Гурвича крайне вульгарен и пошл…». Так вот, ответ А. Гурвича тоже в «ЛГ» так и был озаглавлен — «Ответ тов. Платонову». Где же псевдоним?

Сочинение осьминога изобилует нечистоплотными выдумками такого рода и о других писателях. Так, хочет уверить нас, что в двадцатые годы стихи Пастернака были запрещены. Владимир Теодорович, сообщите этому недотепе хотя бы списочек

основных изданий поэта именно в ту пору: «Сестра моя — жизнь» (1922), «Темы и вариации» (1923), «Избранное» (1926), «Девятьсот пятый год» (1927), «Поверх барьеров» (1929)… Еще, говорит, тогда были запрещены и стихи Николая Заболоцкого. И у этого писателя судьба была непростая. Но у него в ту пору и запрещать-то было нечего, кроме разве что нескольких рассказов для детей, напечатанных в журнале «Еж». Неужто злодеи их и запретили? А первая знаменитая книга поэта «Столбцы» вышла в самом конце тех лет — в 1929 году. Вокруг нее бурно кипели страсти, но никто ее не запрещал.

Нет конца измышлениям и фантазиям этого ракообразного о нашей литературе. Дело доходит вот до чего. Иосиф Бродский, говорит, уверял меня, что Достоевскому, как его герою Раскольникову, «вполне могла прийти мысль об убийстве ради денег». А мне кажется, что Бродскому вполне могла прийти мысль об убийстве Волкова просто ради того, чтобы он замолчал.

Но Соломон этого не понимает и гонит облезлого зайца своего домысла дальше: «Схожие идеи об убийстве ради денег обуревали молодого Шостаковича». Вы только подумайте, великий композитор, гений, а вот вам пожалуйста… И как это доказывается? Очень убедительно. В одном из писем, говорит, «у него прорвалось уж совсем «достоевское»: „Хорошо было бы, если бы все мои кредиторы вдруг умерли. Да надежды на это маловато. Живуч народ“». Да, «заимодавцев жадный рой» ужасно живуч… Владимир Теодорович, неужели вы и теперь не понимаете, что за создание Божье ваш друг и какую книгу вы осенили своим славным именем?

И здесь пора приступить к главному — к образу самого композитора, ибо ведь он, а не ракообразные да членистоногие стоит в центре сочинения.

* * *

Вот сценка. В 1943 году Шостакович принял участие в конкурсе на новый гимн. Прослушивание было в Большом театре. Композитора пригласили в правительственную ложу. Он входит и, как говорящий скворец, произносит: «Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! Здравствуйте Вячеслав Михайлович! Здравствуйте Клемент Ефремович! Здравствуйте Анастас Иванович! Здравствуйте Никита Сергеевич!» (с. 55). И это сервильное чучело — Шостакович?!

Удивляться тут нечему, говорит Волков. «Ожидание удара преследовало Шостаковича всю его жизнь, превращая ее в сущий ад». Именно здесь он видит пример такого ожидания: «Сталин сказал ему: „Ваша музыка очень хороша, но что поделать, музыка Александрова больше подходит для гимна“. И повернулся к соратникам: „Я полагаю, что надо принять музыку Александрова, а Шостаковича…“. (Тут вождь сделал паузу; позднее композитор признавался одному знакомому, что уже готов был услышать: „А Шостаковича вывести во двор и расстрелять“.) Да разве не прямо в ложе? Неизвестно почему, но вождь закончил так: „…надо поблагодарить“» (с. 56). Отчего на сей раз не расстреляли и всех остальных участников конкурса, кроме трех победителей — Александрова, Михалкова и Регистана, — неизвестно. (А сталинская благодарность, надо думать, имела не только словесное выражение).

Ни за что Волков не поверит и не поймет, что если Шостакович действительно сказал так «одному знакомому», то дурачился, хохмил, потешался. А вы, Владимир Теодорович, своим авторитетом поддерживаете лютый вздор этого человека. Пишете, что когда работали над партитурой Восьмого квартета, посвященного памяти жертв фашизма и войны, то «вдруг ощутил, что в одном месте Шостакович показывает, что его расстреливают, его убивают». Флобер сказал: «Мадам Бовари — это я». И Шостакович, разумеется, тоже хотел вжиться в образы жертв фашизма. Но все-таки мы понимаем, что между Флобером и Бовари есть ну хотя бы половое различие. Ваш Волков этого не понимает.

«Многие годы, — пишет он, — Шостакович и его семья балансировали на грани катастрофы, под постоянной угрозой ареста, ссылки или полной гибели». Вот такой гибели, как тогда прямо во дворе Большого театра.

Однако живой композитор вовсе не производил впечатления человека загнанного, несчастного, ждущего беды. Он любил жизнь и жил со вкусом. Не только много работал, писал, но и много слушал, читал, был страстным футбольным болельщиком и даже имел диплом спортивного судьи, играл в теннис, прекрасно водил машину, любил веселые компании, имел широкий круг знакомых, влюблялся, был не дурак выпить, в силу обстоятельств даже три раза женился и в двух браках был вполне счастлив, родил физически нормальных сына и дочь… Вот между всем этим он и балансировал.

Поделиться с друзьями: