Пятая печать
Шрифт:
Она подтащила его к печке и усадила в кресло. Села к нему на колени и снова поцеловала в лоб.
— Я отнесу это мясо в кухню… и мигом вернусь к тебе… — говоря это, она поцеловала его в шею.
Швунг откинулся на спинку кресла и закрыл глаза:
«Господи… Господи…»
— Только выйду, — повторила женщина, — и вернусь обратно, чтоб тебя согреть. Ладно? Ты хочешь, чтоб я тебя согрела?
— Я пропал!.. — сказал Швунг, оставшись один. — Пропал… окончательно…
Он вытянул ноги и закрыл глаза.
— Пропал окончательно…
Он встал, подойдя к столу, оперся о него руками и уронил голову:
— В конце концов, как я уже говорил на улице, сегодня я еще подожду, на сегодня обойдемся без скандала! Сегодня я это уж действительно заслужил! Чтоб сегодня еще раз… последний раз… А уж завтра я снова раздобуду грудинку… и корейку… и отнесу домой. За одного Маколи уж как-нибудь разживусь у ветеринара грудинкой…
Он обернулся и поглядел на кровать. Подходя к ней, снял часы, затем сбросил пиджак и повесил на спинку стула.
— Боже, — произнес он, присев на край кровати снять ботинки. — Господи боже… истинно говорю тебе — нет более несчастного создания, чем человек!..
Он посмотрел перед собой, и рука его, развязывавшая шнурок, застыла неподвижно. Он почувствовал резь в глазах и понял, что вот-вот заплачет. Быстро повернулся головой
— Ради всего святого, иди же, о бестия!
«Наше главное несчастье в том, что мы из всего делаем слишком большую проблему! Вот и сейчас я чувствую себя как распоследняя паршивая собака… Но разве можно сравнивать безмерность моих угрызений с тем грехом, что я совершил, и тем более с характером этого так называемого греха? Так ли уж тяжко я согрешил, чтоб чувствовать себя отъявленным подлецом? Если кто честно — именно так, — честно терзается угрызениями совести, то это я. Но за всяким моим самоосуждением и самообвинением всегда теплится сомнение, а точно ли я грешен? И действительно, так ли велик мой грех, чтобы чувствовать к самому себе отвращение?»
В ранний утренний час Кирай торопливо шагал сквозь туман, который, пережив ночь, упрямо заволакивал улицу мглистой пеленой; он шел, подняв ворот пальто, глубоко надвинув на заспанные глаза шляпу, зажав под мышкой полегчавший портфель и то и дело шмыгая носом.
«Давай наконец спокойно подумаем, чем вызвано это самобичевание? С тех пор как я себя знаю, я только и делаю, что приспосабливаюсь к разным законам, причем именно к таким законам и правилам, которые не я принимал и о справедливости которых меня даже не спрашивали. Бог весть сколько лет или веков назад жила на земле кучка людей, которые принимали законы и объясняли, что хорошо, а что плохо, что можно, а чего нельзя; и вот теперь — теперь, а не тогда! — мне приходится, жить так, как они в свое время нагородили! Все уши этими правилами прожужжали: нам-де неинтересно, что ты думаешь, как рассуждаешь, лишь бы жил по нашей указке. Так вот и идет, с самого моего рождения, и мало-помалу до того дошло, что своей головой я уже ничего и подумать не могу, только глаза на эти обычаи пялю, словно глупый младенец, на старца, — а нет ли в них насчет того, что я как раз делаю или собираюсь делать? В точности так! Будь я человек откровенный, я должен бы спросить: ответьте мне, почтенные господа и дамы, что плохого, если здоровый человек провел ночь с женщиной? Есть ли что-нибудь нормальнее этого? Нужно быть круглым дураком, чтобы считать это гадостью! Сама природа сотворила нас годными на то, чтобы мы каждую ночь спали с женщиной и хорошо себя с ней чувствовали. Ну, а кто же способен изо дня в день заниматься этим у себя дома? С одной стороны, в этом заключается, очевидно, природа человека, то есть сама природа, а с другой стороны, существует правило или установление — не знаю уж, как это назвать, — которое гласит: вести себя так — значит совершать гадость! Другими словами, я должен противиться велениям природы, иначе обычай объявит меня отступником. И довершается вся эта история тем обстоятельством — собственно, трагедией, к тому же нашей общей трагедией, — что теперь уже и не нужно сверяться с установлениями обычая, поскольку этот треклятый обычай сам внедряется в мельчайшие поры нашего существа, пропитывает его насквозь, как чернила промокашку, переселяется в меня и становится такой же неотделимой частью меня самого, как, скажем, почка, или родимое пятно, или сама желудочная кислота. И такие мы во всем! Придет мне, к примеру, охота запеть на улице — нельзя, будут смотреть как на дурачка. Захочется сладко потянуться — нельзя, обо мне складывается мнение. Или возникнет желание, как, скажем, сегодня — именно сегодня, — не вскакивать с постели, а подольше поваляться под теплым одеялом, разумеется, нельзя. Ибо обычай гласит — нельзя лодырничать. Хотя для всякого из нас безделье — самое милое занятие. Как будто и впрямь есть у нас долг важнее, чем хорошее самочувствие! И кто скажет, что это не так, тот уже не просто рядовой дурак, а образцовый осел. Хорошо себя чувствовать! Чувствовать себя как можно лучше! Надо совсем уж отупеть, чтобы не замечать величия этой мысли!»
Он остановился и, чуть повернув голову, устремил взгляд к небу.
«Я утверждаю, — поднял он палец, — утверждаю со всей решительностью, что совершаю противоестественный поступок, испытывая угрызения совести из-за того, что чувствовал себя хорошо и действовал согласно велению природы. И заявляю, что испытывать угрызения совести мне приходится лишь по следующим причинам: первая — когда у меня нет возможности во всем следовать поясняю природы, то есть жить так, как того требовали бы мои желания! Вторая, совсем уж мерзкая и отвратительная — когда у меня не хватает денег на то, чтобы иметь возможность пренебрегать в своих действиях законами и обычаями. Всю свою жизнь я только и делал, что гонялся за деньгами да вечно старался вести себя так, чтобы всем соответствовать. День за днем держишь себя в ежовых рукавицах и день за днем вертишься во все стороны, как дурацкий манекен у всех на виду: хорошо ли вот так, подойдет ли? Фу! Иду вот теперь по улице, а на душе кошки скребут — оттого только, что с женщиной ночь приятно провел да килограмм мяса до дому донести не смог. А что такое мясо! Шесть мешков золота, само блаженство или философский камень? Почему я вынужден придавать ему такое значение?! Только и есть, что омерзительное животное, разрубленное на еще более омерзительные куски, и мне, человеку, приходится лезть из кожи вон, чтобы такой кусок раздобыть! Неужели мы этим живем, неужели в этом наше достоинство и за это нам достался венец, выделивший нас из прочей твари?
О вы, люди, могущие поступать, как сами считаете удобным и приятным! Осмеливающиеся вести себя так, чтоб чувствовать себя хорошо! О вы, смеющие быть такими, какими бы вы хотели! Люди, способные жить так, чтобы быть самими собой — полностью и без оговорок! Провозглашающие закон, приговаривая — таково мое желание! Если у этой гнусной жизни есть какой-либо смысл, он именно в том, чтобы поступать так, как мы хотим, и беспрепятственно делать то, на что мы способны! Честь и слава всем тем, кто осмеливается и умеет жить, следуя своим желаниям, несмотря ни на что! Честь им и хвала! Что на того, что ценой чужих лишений? Зато они воплощают человека во всем его совершенстве! Ради них мы, собственно, и живем! Они те, на кого можно указать — се человек! „Ессе Homo“ — как сказал Мункачи. „Покажите мне человека!“ — попросит какой-нибудь житель луны. „Вот! — сможем сказать мы. — Вот, смотри! Это он! Он — Свобода! Он — Воля; он — Сила, он тот, кто Чувствует Себя Хорошо!“ Если сто миллионов существуют лишь дли того, чтобы он мог появиться, то и сто миллионов не дорогая цена. Он — человек!»
В этот момент ему вспомнился Дюрица с его Томоцеускакатити.
Он на секунду остановился, затем махнул рукой и торопливо зашагал дальше.
«Ха-ха!.. Хо-хо!.. Мастер Дюрица! Не о том вы нас спрашивали… Напрасно
вы думали, будто тут есть о чем спрашивать! Вы и сами-то, пожалуй, дурак, мастер Дюрица. Иначе вы бы знали, что тут и спрашивать-то не о чем! Вы бы знали то, что я прочел у одного многими высоко ценимого французского писателя; по его мнению жизнь наша — сплошные терзания насчет того, что делать и как поступать! Вы бы знали и то, что другие выдающиеся писатели не соглашались с ним. И справедливо! Чтоб человек не знал, как ему правильно поступить, — такого, мой дорогой, не бывает! Конечно же, не бывает, уважаемые господин Дюрица и господин французский писатель. Все мы всегда очень хорошо знаем, как нужно или нужно было бы поступить! Что выбрать! Вы думаете, мы не знали ответа сразу же, как только вы прохрюкали вашу сказку? Глубоко ошибаетесь! Знали, и только потом уже начали раздумывать. Принялись растягивать себе уши наподобие антенны, стараясь расслышать: а что гласит правило, к которому подобает и даже необходимо прислушиваться! Что говорит этот несчастный, оглупленный мир, это жалкое общество… Верьте тому, господин часовщик, что вам и самому пришло в голову в тот же момент, как вы придумали этот ваш вопрос. Не дожидаясь, пока вытянутся уши! Вот где истина! А все остальное — жульничество и ханжество, которых в этом мире хоть отбавляй…»Он перешел через магистраль и направился к улице, где находился кабачок коллеги Белы.
«Задумайтесь-ка над тем, что это значит, когда люди, наклонившись друг к другу, начинают рассказывать сальные анекдоты? Как вы и сами этим занимаетесь, усевшись за накрытый белой скатертью стол. Задумайтесь, что за этим стоит? А когда люди рассматривают похабные картинки или, того хуже, открытки? Понимаете, что это такое? Когда вы, господин Ковач, покупали ту обнаженную из коллекции моего друга, вы ведь знали зачем? Знали, что это значит? А когда мимо окон кабачка проходит девочка, юное невинное создание, и вы, сгрудившись, начинаете подмигивать друг другу и кто-нибудь непременно скажет: „Ах… мать твою!“ Потом вы, конечно, пытаетесь выкрутиться — ах, дескать, какой прелестный ребенок, а сами пялитесь ей вслед — глаза из орбит вылезают, и сразу начинаются похабные истории насчет того, что делал Морицка со своей младшей сестрой и что сказала на это горничная… Понимаете, что это значит? Ну, еще бы… В таком случае, уважаемые други, еще минутку внимания! Вот пьете вы в кабачке шипучку — почему не у себя дома? По какой такой причине? Дома ведь и хорошо, и тепло, и любящая супруга рядом! Так почему же в кабаке лучше, по-позвольте вас спросить? Только будьте осторожны, ведь дядя Кирай и сам тоже не с луны свалился! Разумеется, за шипучкой вы рассказываете о своих галантных приключениях. Галантных? Полно шутить! Истории, как обычно, следуют одна за другой, и, когда кто-нибудь досказывает очередное похождение, что означает этот вздох: э-э-х! и прерывистое дыхание, и затуманенный взгляд, устремленный вдаль, как у того типа на известном рисунке Домье, и глаза, как у молочного теленка или мартовского кота! Кто просил вас об этих историях? Кто жаждал услышать — ах, что была за женщина! И вот вы, неприлично выставив руку, прищелкиваете языком, а кто-то часто сглатывает слюну, словно у него пересохло в горле. Может, вы не знаете, что значит, когда за дружеским ужином сосед обращается к соседке со словами: „За вас, Розика! За вас готов на все! Вы такая прелестная женщина!“ И спохватывается: „Ай-яй, жена слышит…“ И хихикает, надо же после этого что-то делать. А что на это женщина, эта самая Розика? Наклоняется к соседу и отвечает: „А вы, Гезука, дождитесь, когда никто не услышит, тогда и скажете…“ Оба краснеют, смущенно оглядываются кругом, хихикают, но еще миг — и настроение у обоих пропало, так ведь? Что это такое, позвольте вас спросить? А когда после шипучки кто-нибудь кладет ладони на стол и произносит: „Что ж, Друзья, пора и по домам!“ — как надо понимать это „что ж“? И почему остальные отвечают: „Что ж, конечно, пора!“ Разумеется, вы знаете, в чем тут дело. Об этом уже высказал свое мнение Фрейд — только не ватерполист, как вы подумали, а известный венский писатель, которого очень хорошо раскупают! А помните, коллега Бела читал вам вслух про случай с одним мошенником — Виктором Самоши, что среди бела дня украл на почте шестьдесят тысяч пенгё?! Что вы на это сказали! „Ах, мать твою!..“ — вот что вы сказали. „Ну, теперь у него никаких забот!“ — так и сказали, ребятки. „Если только не поймают!“ — „А-а, не поймают!“ И снова появилась мечтательность во взгляде. „Мать твою!..“ И вы уставились друг на друга, моргая глазами, как всегда, когда узнаете подобную новость, и долго еще моргали глазами, так-то, голубки! Моргали, это точно! Почему? — хотел бы спросить у вас дядя Кирай. Почему вы с таким жаром убеждали друг друга, что его не поймают? Одним словом, друзья, поспешишь — людей насмешишь… Не будем торопить событий, вот что я скажу… И поостережемся судить других!»
Он проходил уже мимо кабачка коллеги Белы. Жалюзи были опущены. На тротуаре виднелись крошки — здесь стряхивали скатерть. Трактирщик все еще спал сном праведника, обычно лишь около шести утра он посылал жену подмести перед домом.
«Это я говорю вам и всем остальным. — Он взглянул в сторону кабачка. — Это я и вам говорю, коллега Бела, — нечего раздумывать над вопросом, который задал ваш друг Дюрица! Да и вы, мастер Дюрица, отлично ведь знаете, что нам все ясно! Что касается меня… господи… слишком долго я жил в бедности и слишком зависел от других, чтобы хоть на секунду задуматься над тем, какой сделать выбор. Свободным и ни в чем не ограниченным человеком — вот кем я хочу стать, мастер Дюрица! И я никому не советую спешить с вынесением мне приговора… Только без спешки, букашечки! Не торопитесь, ведь я всех вас видел такими, как только что рассказал! Ведь и вам страстно хочется все того же. Все вы хотите стать Томоцеускакатити, и тем сильнее протестуете, тем яростнее это отрицаете, чем больше понимаете, что вам такими не стать!»
Вот показалась улица, а вскоре и его дом. Он так быстро повернул за угол — в конце концов, недаром же его прозвали Швунг, — что должен был в миг очнуться от своих мыслей и вдруг осознать, что уже через несколько секунд переступит порог своей квартиры. Он резко остановился, вспомнив, что портфель его пуст, нет в нем ни грудинки, ни корейки, ничего…
— Фу! — произнес он, вздрогнув. Плечи у него поникли, Померк в глазах огонь беззвучной полемики, он вернулся к действительности. «Дорогая… комендантский час… не мог выйти… Так неожиданно, что я даже не сообразил…»
— Фу! — повторил он еще раз и зашагал к дому — Впрочем, я уже вчера вечером знал, что не смогу получить за Маколи ни грудинки, ни корейки — по той простой причине, что Маколи у меня уже нет; и, чтобы получить за него грудинку, его еще нужно сперва достать, а теперь за него запросят не меньше, чем «Венгерские алтари» или малое издание «Клопов»! И поэтому… на эту неделю все кончено. Неделю? Не станем обманываться, дружок… Целых десять дней в доме не будет мяса, потому что последнюю порцию я отнес этой бестии! И никакие мудрствования не в счет, и вообще неважно, кто какой анекдот рассказал и что квакнул Розике, ведь у них только это и есть, большего им ждать не приходится, — а вот ты последний мерзавец!