Пятая труба; Тень власти
Шрифт:
— Спросите его, кто обокрал алтарь Святой Девы в церкви Святого Фирмэна в Лилле, сеньор, — неожиданно произнёс Диего своим горловым тембром.
Монах вздрогнул и уставился на него, как будто перед ним явилось привидение. Я тоже с удивлением взглянул на Диего.
— Да ведь Рауля Кавальона подвергли пытке, и он умер в тюрьме, — пролепетал монах, продолжая смотреть на моего слугу.
— Ошибаетесь, достопочтенный отец. Он ускользнул и ещё жив. Бог сохранил его для того, чтобы сделать своим орудием сегодня и через него исполнить своё правосудие.
Инстинктивно монах по привычке поднял руку, словно собираясь заклятием прогнать привидение. Но пальцы не слушались его.
— Проклятие! — захрипел он. — Проклятие! Я пропал! Нет больше моих сил.
— Четырнадцать лет тому назад, — начал Диего своим спокойным,
Рака Святой Девы, украшенная многочисленными дорогими приношениями, была открыта и пуста. Перед оружейником стоял монах и обвинил его в убийстве и святотатстве. Всё это казалось оружейнику сном. Когда он очнулся и хотел протестовать, его уже вели в тюрьму. Кругом бушевала разъярённая толпа, от которой стража едва могла защитить его. Суд над ним был недолог. Разве монах he показывал против него? Разве он не был родом из еретической Наварры, хотя и числился добрым католиком? Кто мог ему верить? Его осудили, пытали и приговорили к смерти. Он, однако, убежал и полумёртвым был найден на дороге одним господином, который, не задавая ему никаких вопросов, спас ему жизнь.
— Сокровища раки Святой Девы найти не удалось, — прибавил он, помолчав. — Может быть, достопочтенному отцу лучше известно, где они теперь.
Доминиканец слушал этот рассказ словно в каком-то забытье.
— Ага, вот так история, отец Балестер! — воскликнул я. — Я почти был уверен, что за вами что-нибудь да есть. Теперь вспоминаете? Полагаю, что сокровища из раки Святой Девы у вас ещё целы, — иначе вся история теряет свой интерес. Может быть, вы потрудитесь изложить её письменно. Впрочем, как вам угодно. Если вы предпочитаете устранить все затруднения относительно вас, так как я вам только что предлагал, то я не вижу к этому никаких препятствий. Взвесив всё, я даже думаю, что так будет лучше всего.
Он был совершенно разбит. Не возражая ни слова, он взял перо.
— Подождите, — сказал я, остановив его жестом. — На этот раз я буду диктовать сам. Так как это будет чрезвычайно важный документ, то нужно постараться, чтобы он вышел и достаточно выразительным. Начнём так:
«Я, отец Бернардо Балестер из ордена Святого Доминика, совершив преступление, в котором не смел даже покаяться, и терзаемый совестью, тем более что много лет, отягчённый великим грехом, я совершал божественную литургию, теперь для успокоения совести и побуждаемый неведомой мне силой хочу изложить на бумаге историю моего преступления. Приора церкви Святого Фирмэна в Лилле убил я, а не Рауль Кавальон, которого я обвинил в этом преступлении».
— Я не убивал его, — хрипло перебил меня монах. — Я нашёл его мёртвым перед алтарём. Тут дьявол вложил мне в голову весь дальнейший план.
— Это вы, может быть, и верно говорите. Я сам считаю вас слишком слабым человеком для того, чтобы совершить в одно и то же время и убийство, и святотатство. Но чтобы не сделать ошибки и обезопасить себя, мы оставим бумагу, как она есть.
— Но ведь я же сознался.
— Может быть. Но ведь в нашем распоряжении только ваши слова. Не приказывал ли ваш духовник вернуть сокровища с алтаря Святой Девы?
— Я не раз хотел сделать это, но всегда что-нибудь мешало. А потом я боялся.
— Отлично. Будем продолжать.
«Приор заподозрил меня в ереси и хотел донести на меня. Поэтому я действительно убил его».
Монах положил перо и взглянул на меня
дикими глазами.— О девице нам лучше ничего не говорить. Мы не знаем, как она теперь живёт, и не лучше ли будет не возбуждать никаких разговоров о ней. Кроме того, так выходит сильнее.
— Вы сам дьявол! — сказал он со вздохом.
— Ну нет! — спокойно отвечал я. — Мне хочется только правильно представить дело. Ну, будем продолжать. Вы согласны? Тем лучше.
«Монашеская жизнь нелегка, — продолжал я диктовать. — Монах человек, но он должен быть чем-то большим. Помазание, совершенное над ним, не причисляет его к ангельскому сонму и не освобождает его от желаний, которые вспыхивают в нём так же сильно, как и в других людях, а, пожалуй, ещё сильнее. Ему остаётся только терпеть, а когда он не может бороться — только грешить, и опять терпеть, и страдать за этот грех. Таким образом, ему приходится жить и грешить, грешить и страдать. Почему это происходит? Почему бы священнику, например, не иметь жены? Тогда руки, совершающие причащение, были бы чище, ибо он был бы свободен от плотских вожделений, которые мучают его денно и нощно. Закон о безбрачии духовенства дан не Христом, а папами, которым нужно было иметь армию, не связанную никакими земными связями. Так они приказали. Но не погрешили ли они в данном случае? Разве папа Гонорий I не объявил, что у Христа была только одна воля? Разве эта его доктрина не была осуждена через пятнадцать лет на вселенском соборе в Константинополе? Разве сам он не был признан еретиком и не был осуждён, как ересиарх? А ещё раньше во время споров, поднятых Пелагием, разве папа Зосимий не выступал с утверждениями, как раз противоположными тем, что приводил его предшественник по святому престолу? Разве император Карл Великий не принудил силой папу Льва принять Никейский символ веры в переводе франкской церкви, в котором Дух Святой исходит не только от Отца, но и от Сына? Что было бы, если бы папа Лев выгравировал на серебряной доске подлинный перевод и повесил её на дверях собора Святого Петра? Слова, которые он не хотел допустить, теперь повторяет вся Западная церковь. Таких примеров можно было бы набрать сколько угодно. Неужели Дух Святой внушал все эти заблуждения? Осуждённые и отвергнутые одним папой, они принимались и объявлялись истиной другим. Неужели каноны, установленные таким образом, должны нас, связывать навсегда? Поистине нельзя порицать реформаторов, когда они отвергают их. Но дух заковывается цепями, и камнями побиваются те, кто пытается сбросить свои оковы. Неужели не придёт такое время, что человек будет носить закон сам в себе, боясь своей совести больше, чем всяких церковных проклятий?»
Доминиканец остановился и искоса взглянул на меня. Лицо его было ужасно.
— Этого довольно, чтобы меня сожгли, — хрипло сказал он.
— Разумеется, — ответил я. — Так, по крайней мере, подсказывает логика.
— Вы сами великий еретик, сеньор.
— О нет! Не утешайте себя такой уверенностью, достопочтенный отец. Я знаю обо всём этом только потому, что получил хорошее образование. Но я никогда не присоединяюсь к таким крайним выводам. Пока сила в руках духовенства, они совершенно бесполезны. Когда же положение изменится, в них не будет надобности. Итак, будем продолжать наше писание.
«Но страх перед костром, до которого дело могло и не дойти и который во всяком случае мелькал только в отдалённом будущем, на минуту пересилил страх передо мной».
— Я не хочу больше писать, — воскликнул он в последнем припадке ярости.
Я пожал плечами:
— Как вам угодно. Я уверен, что, пораздумав хорошенько, я буду в состоянии подыскать для вас тот род смерти, которого вы заслуживаете на основании ваших собственных признаний.
Монах вдруг упал передо мной на колени, забыв и свою гордость, и свой сан. Это была одна тень того, что было раньше.
— Разве всего этого не довольно? Разве мои преступления ещё не достаточно велики? Бог видит, как я в них раскаиваюсь. Если плоть немощна, а дьявол силён, разве я в силах устоять против греха? Я молился, но всё было тщетно.
— Меня это не касается, — ответил я, пожимая плечами. — Но выбирайте же одно из двух в этом деле.
— Я сделаю всё, что вы хотите, только не это. Это ведь ужасно.
— Как? Вы обязываетесь сделать всё, что желает еретик, на которого вы наложили самые страшные проклятия. Припомните-ка, достопочтенный отец. Ведь это было всего час тому назад.