Пятеро на леднике
Шрифт:
Останавливаемся развьючить лошадей. Памиру пора обратно.
Мы связываем лошадей — одну к седлу другой. Я пожимаю холодную черную ладонь Памира.
— Ну хоп, Памир. Спускайся осторожно.
Все молча пожимают Памиру руку.
Только Пайшамбе на родном языке горячо говорит ему что-то наставительное. Памир берет за повод переднюю лошадь и идет не оглядываясь. Мы смотрим ему вслед. Он уходит в торосы, его фигурка рядом с лошадьми кажется совсем маленькой.
Вот исчезла курчавая голова Памира, вот в последний раз заржала, точно заплакала, лошадь… Мы остались одни.
Я подошел к рюкзаку Александра Дмитриевича, стал вытаскивать из него консервы
— Что вы делаете, оставьте! — закричал он возмущенно.
Но, я знаю: лучше разделить груз сразу.
— Мика, возьми-ка себе пяток банок у Лили!
— Оставьте хоть шпроты! — попросил академик.
Мы идем. Солнце бьет нам в глаза, и в его лучах впереди разворачивается блистающая равнина ледника. На десятки километров растянулась за ледником горная цепь.
Горы далеко, но глаз различает изломы пород, каждую складку жесткого, точно накрахмаленного снега, одевающего камень.
Плоскость ледника только издали кажется ровной, будто выутюженной. Приближаясь, она покрывается рябью впадин, вырастает гребенкой торосов, а шагаем мы между бесконечных ям, зубцов и колодцев, выточенных солнцем.
Хуже всего мелкие вертикальные колодцы, которые Александр Дмитриевич называет на альпинистский манер «стаканами». «Стаканы» полны воды. С утра они задернуты льдом, но чем ближе к полудню, тем чаще лед проламывается и нога по колено уходит в жгучую, льдистую воду.
Неимоверная тишина замерла над равниной. Это торжественное безмолвие миллионы лет не знает ни беспокойного крика птицы, ни шума листвы — только скрежет ломающегося льда или грохот лавины… Но солнце, вздымаясь, заливает белую пустыню яростным теплом, и ледник, наполняется шорохом и звоном таяния. Сочатся капли с торосов, сбегаются в ручейки; ледник плачет о зеленой весне, которой он никогда не знал. Ручьи собираются в потоки и даже реки! Река на леднике? Сначала почудился впереди плеск большой воды, и вдруг мы вышли на речной берег. Глубокая, прозрачная, как летнее небо, вода мчалась по изумрудному ледяному руслу. У этой сказочной реки были свои перекаты и петли, обрывы и острова. Мы спустились по берегу и напились. Вода была пресной и безжизненной.
У реки отдыхаем.
Академик, Мика и Лиля подложили рюкзаки под головы. Пайшамбе заснул сидя.
— Я чувствую себя наедине с вечностью, — задремывая, пробормотал Александр Дмитриевич.
Я достал бинокль и стал рассматривать борта долины. Большая часть гор покрыта снежным панцирем. Завтра-послезавтра придется идти к борту и добираться до обнажений, чтобы понять: те же это толщи, что на востоке, или другие.
А они, кажется, заснули. Нет, вот Лиля поднялась, села.
Я все смотрел в бинокль.
— Потом дашь мне посмотреть? — попросила она устало.
Когда-то мы часто так сидели рядом на перевале и, передавая друг другу бинокль, рассматривали какой-нибудь надвиг или разлом, тут же строили догадки, создавали целые теории…
Пока мы с Лилей рассматривали в бинокль горы, Александр Дмитриевич и Мика затеяли спор.
— Да… про эти горы мог бы грохнуть только Маяковский! — заявил Мика.
— Что?! — возразил Александр Дмитриевич. — Это уж бросьте! Впрочем, он бы грохнул, да так, что все полетело бы к черту! Он же крикун. А здесь нужен Тютчев — высота, поэзия, стройность!
— Ха-ха… это старье!
— А у вашего Маяковского: «От этого Терека в поэтах истерика».
— А что? Лихо сказано!
— Лихо? Это клоунада! Посмотрите на горы! Это же кристальная ясность, высшая красота.
А Маяковский громогласен, ему это не под силу. И что я еще не люблю у него, — академик яростно стукнул себя кулаком по колену, — как он говорит о Пушкине: «Так сказать, невольник чести… пулею сражен…» Это же издевательство!— Вы говорите, как нэпман! — закричал Мика, вскакивая. — Вы не понимаете поэзии!
— Хорошо! Не понимаю! Но вот я что люблю! — Александр Дмитриевич, вызывающе скосив глаза на Мику, стал читать строки из Тютчева:
…Небесный свод, горящий славой звездной, Таинственно глядит из глубины, — И мы плывем, пылающею бездной Со всех сторон окружены.Когда он закончил, Лиля захлопала в ладоши.
— У всех у вас вкус, как у старых дев, — снисходительно сказал Мика, надевая рюкзак.
— Черта с два! — возразил академик, и Лиля рассмеялась.
Мы идем снова. Становится жарко. Солнце отражается от снега и обжигает лицо снизу. Я нечаянно снимаю темные очки и сразу же зажмуриваюсь; белизна так ослепляет, точно в глаза швырнули песком.
Мы идем цепочкой. Я первый, за мной Мика, Лиля, Пайшамбе; академик, как опытный альпинист, замыкает шествие.
Стали попадаться первые трещины. Сначала они так узки, что мы их легко перешагиваем. Затем пошли пошире, с навесами и карнизами из снега, — через них приходится прыгать. Наконец останавливаемся перед трещиной метра в четыре шириной. Ледяные стенки ее вверху нежно-зеленые, как морская вода, книзу темнеют. С карниза свисают лазурные сосульки. Лиля отламывает одну сосульку и бросает ее в трещину. Сосулька раскалывается о стенку, и кусочки ее, печально вызванивая, долго-долго летят куда-то внутрь ледника.
— Ух ты-и! — пропела Лиля и отступила от трещины.
— А, чепуха, я ее сейчас перемахну! — сказал Мика, отступив на шаг, и хотел прыгать.
Александр Дмитриевич с неожиданным проворством схватил его за руку и удержал.
— Вы еще не сказали своего последнего слова в поэзии! — пробурчал он.
Я достал из рюкзака моток толстой капроновой веревки и моток тонкой. Мы обвязались, и когда один прыгает через трещину, остальные стоят на страховке.
Идти все труднее из-за бесконечных «стаканов» и торосов; ноги промокли до коленей, спина ноет, горит обожженное лицо. Но сквернее всего трещины, заметенные сверху снегом. Эти легкие снежные мостики на трещинах — замаскированная смерть.
Я первым провалился сквозь такой мост. Ноги мои вдруг ушли в снег, и я повис на рюкзаке. Ноги болтались в пустоте трещины. Я оглянулся. Мика стоял разинув рот. Еще разглядел я растерянное лицо Лили.
— Ложись! — крикнул я Мике.
Он бухнулся на лед.
Потащил к себе веревку, натянул ее.
Я подтянулся на ледорубе, лег грудью на мост, и банки в рюкзаке съехали мне на затылок. Я дернулся еще и вылез из дыры на снег. Только когда перешел на ту сторону трещины, на твердое, почувствовал бешеный топот сердца. Ноги дрожали, а горы плыли куда-то вбок, точно меня кружило на медленной карусели. Я крепко зажмурился, тряхнул головой, и, когда открыл глаза, горы стояли на месте.
Самое страшное — провалиться первый раз. До вечера все мы провалились на мостах раз по восемь, а потом это было уже не страшно, а просто досадно.