Пыльная зима (сборник)
Шрифт:
Мне становится его жалко.
Говорю: дай подумать.
Мыслю так: у человека деньги, квартира и тэ пэ. Я поживу самостоятельно, вне родителей. С таким человеком легко жить самостоятельно. Будто – одна. Коли захочется – изменять ему буду без угрызений совести. А через год разведусь – с разделом «совместно нажитого», выражаясь юридически, имущества. Правда, он, как свойственно таким влюбчивым самолюбивым мужчинам, теряя собственность (к ней относятся и любовь, и предмет любви), остервенится, будет злорадно крутить перед моим носом разнообразные шиши. Но я найду способ обломать его.
Ничего я не найду и не буду искать.
Я
И – тоска.
Попытки начать «серьезный разговор»: не сошлись характерами, ошиблись друг в друге… Он и кричит, и плачет, и грозит, и канючит, говорит, что убьет меня, говорит, что себя убьет… И длиться это будет тринадцать лет и три года – до тех пор, пока он не попадет на своей новой машине в ДТП, – его сомнет и опрокинет еще более новая и мощная машина, поступив с ним, как с жестянкой из-под пива, – и так замкнется круг.
Голова все болела, Давид Давидович озабоченно спрашивал: где именно болит, как именно болит? Бровь, сказал, штопать не будем, и так срастется, будет очаровательная бровь с очаровательным шрамом. Такие шрамы придают женщинам шарм, сказал он. Каламбур, сказала я. Он не улыбнулся. Я спросила: а почему я хуже вижу? Глупости, девочка, глупости, поворачивал он мою голову к свету, с чего ты взяла, что хуже? Между прочим, у каждого из нас один глаз видит не так, как другой, одно ухо слышит не так, как другое. Но кто тебе сказал, что – хуже? Лично у меня один глаз все видит в более ярких цветах. Синее – сине'е, красное – красне'е. А для другого все кажется бледно-синим, бледно-красным. Однако вопрос: тот ли глаз, который все видит ярче, действительно все видит нормально? Может, он как раз видит ненормально, а нормально видит тот, для которого будто бы все бледнее? Так что, девочка, это не один глаз у тебя видит хуже, а другой видит лучше, вот и все.
Я не спорила.
Но на следующий день глаз совсем затуманился. И никак не проходила головная боль. Что-то кололи, боль становилась тупой, но не исчезала.
Какие-то аппараты поставили, какие-то проводки присоединили…
– Небольшое кровоизлияние, – сказал Давид Давидович. – Рассосется, я думаю.
– Это где кровоизлияние? В мозгу?
– Ах, какие ужасы! – рассердился он. – Просто страшно святое место для них голова! Под коленкой какой-нибудь мениск может быть в сто раз страшней!
– Но мозг же!
– И чего ему сделается, твоему мозгу? Гематома-то не в мозгу, а под самой черепушечкой, на чердаке.
– Нет, но я слышала, это опасно! И слепнут, и паралич, и… И вообще, люди, как бревна, становятся – лежат и ничего не соображают. И эту делают… Трепанацию черепа.
– Что еще слышала?
– Вы сами, что ли, не знаете? Не надо меня успокаивать, Давид Давидович!
– Я тебе мог ничего не говорить, кстати. А я сказал. Она слышала! Человек пальчик иголочкой уколол – и умер. А другому снесет полчерепа – и живет сто лет мозгами наружу! Не надо мне рассказывать, что бывает. Бывает – все! – заключил он. – Твое право из этого всего выбирать хорошее или плохое – и об этом думать. Хочешь думать о плохом – тебе же хуже. И я эту нюню собирался любовницей сделать? – удивился Давид Давидович. – И зачем мне такой геморрой на старости лет?
Потрепав меня по щеке, он ушел.
Мать с отцом не появлялись.
Обиделись.
Почему бы и не пообижаться, если ничего серьезного не случилось?
Сама
виновата: не защитила мать. Перед какой-то прости господи. Она ей, видите ли, дороже матери сразу стала. Дурой мать назвала. Мать ее вырастила, мать образование дала – и дурой стала, спасибо. У матери только о ней голова и болит, со старшим-то всегда все в порядке, к нему матери всегда приятно в гости сходить, лучше уж мать к нему в гости пойдет, вместо чтобы по больницам ошиваться, у дочери, для которой мать и не мать, а неизвестно что, где мать дурой называют вместо спасибо, что пришла.Но я ошибалась. Мать, оказывается, была, но, не заходя но мне, пошепталась с сестрами, с прочим персоналом (что-то, наверное, им в подарок преподнесла), узнала о моих осложнениях, вскипела правотой, гневом на Давида Давидовича и на меня, что я ее оскорбила, а она, оказывается, в самое то попала! – и тут же пошла по инстанциям. Чтобы неповадно было этому Давиду Давидовичу больных вместо приема на пол ронять. Это во-первых. А во-вторых, когда вокруг больного устраивают скандал, его, известное дело, лечат быстрей и гораздо лучше. Человеку на виду и на слуху надо быть, не то так и подохнешь, незамеченный, в своем углу – тихо, без скандала.
Она составила письменную жалобу под копирку, в четырех экземплярах.
Принесла одну копию главврачу больницы, прочла вслух и оставила для принятия мер. Со второй копией поехала в городской отдел здравоохранения, где после нескольких часов ожидания в приемной попала-таки к самому большому начальнику, прочла и ему вслух жалобу, оставила бумагу для принятия мер. Потом она поехала в самую авторитетную областную газету, прочла и там вслух письмо нескольким корреспондентам – и оставила для принятия мер. Четвертую копию – принесла мне.
Я порвала ее.
Я отказалась с ней говорить.
Я закричала:
– Уйди!
Вошла медсестра.
– Уведите ее! Уведите ее! – кричала я в истерике.
– Вы что с моей дочерью сделали, что она психованная стала? – кричала мать медсестре в истерике.
– Перестаньте орать! – кричала медсестра в истерике.
– Жаловаться на вас будем! – кричали женщины в палате в истерике.
Мать ушла.
Я не могла быть в палате, отправилась бродить по коридору.
Долго стояла у окна, глядя на пустырь за больницей.
Сколько ни смотрела – ничего не произошло на пустыре.
Даже ворона не пролетела.
Мертвое место.
Замерзла, пошла в палату.
Я не могла найти палату.
Я не помнила номера палаты.
Я стала заглядывать во все двери подряд.
Мужские лица – не то. Женские – незнакомые. Опять женские – и опять незнакомые.
Я обошла все палаты – и не нашла свою.
Я стояла в растерянности, слезы катились из глаз.
Тут передо мной – Давид Давидович.
– Ты что тут делаешь? Зачем? Ну-ка пошли в палату!
Шли по коридору, спускались.
– Куда мы?
– В палату, куда ж еще?
– Она разве на первом этаже?
– На втором.
– А мы на каком были?
– На третьем, лапушка. Ты что?
– Там моя мать… бурную деятельность… – пыталась я ему сказать.
– Молчи. Все знаю. Это мои проблемы.
– Она просто дура.
– Не дура, а мама. Что ж делать… Не бери в голову!
– Что со мной было, Давид Давидович? Провал в памяти? Я ведь не помню, как попала на третий этаж. Начисто вылетело. Я слышала, так бывает. А потом…