Рабочий день
Шрифт:
Через час нагрянула инспекция, какие-то начальники — снимать показания, составлять акт. Меня чуть не за шиворот, как главного виновника. Я упираюсь: нет, говорю, давайте разбираться и — всем сестрам по серьгам. Тут же и Гаевский, и начальник КБ, и Лунин, а я им намекаю: пожалте, мол, на первый план — я-то здесь, если юридически разбираться, человек посторонний, поработать еще за вас могу, но уж отвечать давайте сами!
Акт составили. Суть, конечно, слегка завуалировали. Ладно, мне не до этого. Главное для меня сейчас — агрегат остановили, инспекция категорически запретила работать. Что делать? Голова кругом идет, сердце ноет от этих передряг. Я уж валидол с собой таскать стал, чуть что — раз под язык!
Звоню на работу, в Москву, докладываю обстановку: так и так, мол, работу не выполнил, устал, возвращаюсь. Между прочим, с Москвой я частенько разговаривал: то командировку продлишь, то с женой вечерком разговор
Слетал я в Москву. Передохнул дома три дня — больше не выдержал; выписал новую командировку, упаковал шланги — снял еще до последнего метра все старые, взял машину, повез в аэропорт...
Прилетаю и даже не звоню, чтоб прислали машину, — не теряя времени, доволок мешки до стоянки, взял такси, погрузил и приехал прямо на объект. Еду в такси, упрел, как лошадь, и чувствую — что-то плохо мне от самолета, от этих мешков, от беготни перед этим с оформлением командировки. Короче, когда еще из самолета вылез, меня уже покачивало, а тут просто не продохнуть — останавливается сердце, проваливается куда-то, в глазах муть, ходуном все идет, кругами какими-то. Ладно, думаю, отдышусь, совсем немного осталось, надо взять себя в руки. Едем через город, аптека попалась — я говорю шоферу: погоди малость, сбегаю-ка я, заряжусь валидольчиком, не могу в карманах найти. Зашел, купил стандарт, взял одну под язык. Отпустило вроде.
Приехали, я шланги выгрузил, отпустил машину. Смотрю, а объекта узнать не могу: все гладко спланировано, и уже асфальт укладывают. И бригады Наретдинова нигде не видать. Спросил я, где они, мне отвечают: на другой стороне. Пошел искать, нашел. Смотрю, нет у них агрегата. У меня сразу беспокойство, спрашиваю Раиса, где он? А он пожимает плечами. «Мастер, — говорит, — велел бульдозеристу, что здесь траншеи засыпал, отвезти куда-то. Кажется, в мастерские». Я ему еще сказал: «Почему же ты не знаешь? Ведь он же твой теперь?» Кинулся я к мастеру — мастера нет. Я в мастерские — агрегата тоже нету. Я туда, сюда. И тут, просто случайно, увидел его, когда снова к объекту подходил. Там пустырь такой за складами и не то овраг, не то болото внизу, мой агрегат лежит тут на боку. Я подошел, смотрю — патрубки все погнуты и битумом забиты. Ну кому это варварство нужно? Пошел, а меня аж качает; подобрал я какую-то не то палку, не то кусок трубы на всякий случай, поддерживаться, а не то еще, думаю, упаду — вот смеху будет! И тут Сельдюков, мастер, выходит, ругается с кем-то. Я подхожу, говорю: «Что же это такое? Как вы так можете, а? Бессовестный вы человек — молодой, а бессовестный!» Он сначала-то растерялся, бормочет: «Я не виноват, бульдозерист в траншею уронил, сварщика выделим, исправим...» А я напираю: «Что сварщик, что бульдозерист, когда вы сами так относитесь! Вы варвар, вы преступник, — говорю и уже остановиться не могу, а самого аж колотит, — вы просто бездельник здесь, раз не можете...» — «Ну вы! Слишком много позволяете себе!» — повернулся и хочет уйти, а я загородил ему дорогу и говорю: «Нет, вы так просто не улизнете, я вам все-таки объясню!» Он хочет уйти, а я ему все загораживаю и загораживаю дорогу, и тут-то меня и прихватило. Сначала, гляжу, мастер будто чего-то испугался, глядя на меня. Я еще усмехнуться успел: нагнал-таки я на него страху, запомнит на всю жизнь, как технику бульдозерами спихивать! И только тогда почувствовал: вот как будто ножичек вогнали мне под самое сердце и повернули; хлюпнуло там чего-то, дернуло меня всего, в глазах красным светом полыхнуло, а потом будто мастер надо мной взлетает, взлетает, а я в землю ухожу.
Опомнился я в больнице, в палате, уколами меня накачивают. А сердце будто вырезали и вместо него — рана. Хочу рукой потрогать, а мне говорят — не шевелитесь! Ого, думаю, загремел так загремел! Аж потом весь пошел — страшно стало и в то же время как и весело: живой — значит, еще поживу, побарахтаюсь! Разговоров-то я уже наслушался среди своего возраста об этих инфарктах, знал уже, что штука серьезная, не один, как говорится в наше время, коньки отбросил. Старухе, говорю, только ничего не сообщайте, а то ведь припрется сюда!
Вот такие, значит, дела. Ну ладно, отвалялся я сорок суток в той больнице. Старуха моя, конечно, прискакала. Уж я ее ругал: зачем тебе это? С ума сошла, что ли, самой свалиться захотелось, этакую-то даль, в чужой город припереться? Скоро сорок лет, как живем вместе, а все как молодая поворачивается. Нашла где-то где жить, носит мне яблоки, сметану, творог, будто я роженица. А все ж таки оно и веселей, и дело с поправкой лучше пошло. Говорю ей как-то: «Съезди, пожалуйста, в трест, найди бригадира Наретдинова да узнай, как там агрегат?» Эх, как поднялась она на меня! Нету, говорит, твоего агрегата и не будет во веки веков, потому что сдохнешь
ты со своим агрегатом, одной ногой в могиле, а все не уймешься, чихни ты, говорит, на нее, работу эту, о себе подумай! И понесла, и понесла — не рад, что и вякнул.Иногда и сам думаю: а зачем, действительно, мне это сдалось? Растратил я свое, хватит, пусть молодые работают, как хотят, пусть сами до всего доходят. А не хотят — не надо; придет время — понадобится им и мой агрегат, и вытащат из пыли и грязи, а не найдут, так новый изобретут. Понадобится! — тут и к бабке не, ходи, не гадай. Мне-то зачем, старику, волноваться? Доказать что-то молодым? Слабость это моя стариковская, что ли? Есть разные слабости, замечаю за собой. Вот в кино увидишь что-нибудь такое сердечное или хоть на улице слабого человека или дитя обижаемое — сердце заходится, слезы подступают, и спать потом трудно. А ведь были нервы — грех жаловаться. И война, и восстановление, да и вся жизнь такая была, если поразмыслить: радости мало, а только работа и работа, чтобы кусок хлеба или пальтишко у детей. Но праведный кусок, как учил отец. Выдержали.
А на нынешних посмотришь, и хочется иногда снять ремень — да по мягкому месту, да носом, да носом его в нашу-то жизнь. Нам черная работа досталась, мы землю рыли, камни таскали, мы фундамент закладывали, чтоб красивое здание построить, мечту, так сказать, свою, не для того чтобы вы на этом фундаменте барами развалились, отъевшись-то на белых булках.
Да, и такие мысли приходят. Не праведники мы — не надо так уж из нас праведников делать.
Вот так подумаешь-подумаешь, а, как ни крути, одними мыслями душу не насытишь. Пахать надо, дело делать. Так уж устроены.
Ну ладно. В общем, сорок дней отлежал, привезла меня моя старуха домой. Еще месяц дома посидел, делал, как врачи сказали: зарядка, диета, прогулки, обтирания — все честно выполнял, жить-то охота! Странное дело, в молодости так жить не хотел, как сейчас. Теперь опять как молодой. Надо еще немножко поработать, усовершенствовать подачу битума — слабое место в агрегате.
А насчет жалобы — что же мне делать, если меня, можно сказать, в угол загнали с тем письмом, что агрегат недоработан? Почувствовали, видно, что никто, кроме меня, вопроса не знает и не разберется? Меня они, конечно, списали в аут и решили, что это дело им проскочит. Рано они меня списали, я еще побарахтаюсь. Я ведь не остановлюсь. До самого верха дойду, если надо. Не подумайте, что из личных соображений, — лично мне уже ничего не причитается. Жалко, конечно, но даже — к лучшему: раньше, знаете, немножко стыдно было, что вот, дескать, что там ни говори, а для своего блага стараешься, а теперь сам себя ни в чем упрекнуть не смогу.
ЛУЧШЕЕ ОСТАВИТЬ ЛЮДЯМ
Рассказ
I
Прекрасный город моей юности, где ты, где ты? Вот иду сквозь тебя, хочу проникнуть в твою тайну, а ее нет. Чужой мой город. Все на месте, хоть много и изменилось: широкие улицы остались широкими, дома — высокими, те же тополя и клены и скверы с чугунными решетками и шпалерами стриженых кустов, те же магазины и кинотеатры. Даже номера трамваев и автобусов те же. Те же уголки, где слонялись когда-то, сидели, ели мороженое и пирожки, знакомились с девчонками и все чего-то ждали. Только что раздвинулся, распахнулся шире во все стороны, только что развалюх тех времен почти не осталось да новых домов прибавилось. Гуще людей и машин. Центр стал тесным, пробиты новые улицы. Но нет того светлого, сказочного, зовущего города, который мелькнул мне из окна вагона, когда я въезжал в него пятнадцатилетним, нет тех запахов, того тумана, даже того вкуса его, нет ощущения праздника и ожидания, связанного с ним те восемь лет, пока я жил в нем, работал и учился.
Семнадцать лет я не был здесь и вот приехал. Сорокалетний матерый мужик приехал, сметливый и ловкий, и напористый, какому пусть не все, но многое удается. Сказалась закваска детства и юности, когда ни на что не надеешься, а только на свой лоб и на свои шишки, которые так щедро дарит жизнь, когда ты сам по себе, когда никто не смеет сказать тебе, надувшись от гордости: «Это я тебе помог. Это благодаря мне ты стал таким!» Только сам можешь надуваться от гордости. Но если сначала ты радуешься себе такому, то потом начинаешь побаиваться — того и гляди, стянут в пучину эти твои черты, предмет твоей гордости, станут началом твоих пороков, которые в конце концов становятся хозяевами тебя самого. Сорок лет — роковой рубеж. Слишком начинают давить привычки, слишком много инерции набирает твоя жизнь, и если даже в тебе остались крохи самооценки, то нет сил перемочь проклятую инерцию.