Рабы
Шрифт:
— А ты когда-нибудь пела?
— Вечером, когда я увидела, что вода в Джилване высохла, я присела на берегу, чтобы отдохнуть. И там сложила песню.
— Спой ее, я послушаю.
— Моя песня не о Карши, а о Джилване.
— Все равно. Спой!
Грустно и негромко Гульсум запела:
Когда в Джилване иссякла струя, Горькой жалобой стала вся жизнь моя. Увяла роза моя, увяла, — Увы, не дождаться ей соловья.— Взгляни-ка на меня, Гульсум! —
Гульсум, не отнимая у него своей руки, ответила, глядя куда-то в звезды:
Дрогнуло сердце от этих речей, Боль поглотил глубокий ручей… Ах! То шумит не ручей, а ветер, — Не напоить ему розы моей.Некадам посмотрел ей в глаза, и взгляды их встретились.
Нет забот у меня, кроме думы о друге. Кроме боли за друга, нет ноши иной. От тоски сосчитал я все звезды в округе. Одинок, одинок я! Что будет со мной?Обрадованная и взволнованная Гульсум потянулась, высоко подняв грудь, и взглянула в небо.
— Мне, одинокой, тоже остается только считать звезды.
В молочном свете луны Гульсум казалась Некадаму призрачной и пленительной.
— Какая у тебя шея! — сказал Некадам, протянув руку к Гульсум.
Ее рука обняла шею Некадама.
21
Годы прошли.
Некадам постарел. Он выбивался из сил.
С семи лет он не знал ничего, кроме тяжкого и безрадостного труда.
Черная нескончаемая работа. Всю жизнь впроголодь, всю жизнь работа…
Ему исполнилось шестьдесят лет. Но казался он восьмидесятилетним.
Абдухаким-бай сказал Гульсум:
— Передай Некадаму, что нынешний год неурожаен. Хлеб дорог, он своей работой не сможет прокормить себя у нас. Пускай поищет работу где-нибудь в другом месте.
Услышав это, Некадам слег.
— Бессовестные. Когда я получил бумагу о свободе, хотел было построить хижину на улице Рабов и переселиться туда, тогда молодой хозяин, этот змееныш, воспитанный змеей, изворачиваясь и обманывая, ответил: «Куда вы пойдете от нас, дедушка-раб? Зачем? Пока вы живы, пока у нас есть хлеб, — и у вас будет хлеб. Мы будем голодать, — вы будете голодать вместе с нами. А призовет вас бог, мы выроем вам могилу рядом с могилой нашего отца». Я послушался и остался у них работать. А теперь, когда я уже ничего не могу делать, он гонит меня, змееныш!
— Тогда ты был пастухом, а я нужна им была на кухне. Теперь нет сил ни у тебя, ни у меня. Остаток сил трачу я, чтобы выходить нашего больного мальчика. Что теперь делать? Надо было тогда послушать слова Ачила: он звал нас на улицу Рабов. А мы поддались на сладкие слова змееныша.
— Я растил его. Я носил его на руках. Я еще помню его младенческий запах. Он всегда
меня звал «дедушка-раб». Откуда я знал, что под его ласковым языком уже зреет змеиное жало?— Еще не поздно попросить помощи у Ачила и у Шадмана.
— Правда, сходи к ним.
В деревне Караагач на улице Рабов в глиняной низенькой хибарке лежало двое больных. Один был шестилетним мальчиком, другой шестидесятилетним стариком. У их изголовья сидела Гульсум, широким рукавом обмахивая их горячие лица.
Какая-то нищенка с длинной кривой палкой в руке, с грязным мешком за спиной, подошла к их двери.
Приставив к стене палку, она подняла обе руки и прочла молитву.
— Где ступила нога, да не придет беда… Увидев больных, она спросила у Гульсум:
— Кто это?
— Мой сын и муж мой. Сын уже около года болеет, а муж болен второй месяц. Вот уже два дня, как он теряет память и бредит. Просто не знаю я, что мне делать? Чем мне помочь? Что будет? Что будет?
— Будет то, что захочет бог. Болезнь одно, а смерть — это совсем другое. Как выступит немного холодного пота, он поправится.
И опять нищенка подняла руки и помолилась об исцелении болящих.
Гульсум поставила на порог перед нищенкой чашу с размоченной лепешкой.
— Простите, милая, больше мне нечего предложить.
— Для таких беззубых старух размоченная лепешка слаще сухого хлеба.
— Вы, видно, издалека?
— Из Карши.
Больной, старый, обессилевший Некадам, услышав слово «Карши», вздрогнул, раскрыл глаза, но снова закрыл их.
— Не из Карши ли от друга…
— Он бредит! — сказала Гульсум. — Как же вы оттуда забрели к нам?
— Вот уже два года в Карши засуха. Беда там, голод, народ бедствует.
Больной снова раскрыл глаза. Посмотрел на нищенку и снова закрыл глаза.
— Кар-ши…
Нищенка, прервавшая свой рассказ, пока Некадам шевелился, опять повернулась к Гульсум.
— Бедняга… Не было дождей… Пшеница выгорела. Река пересохла. А раз иссякла река, выгорели и сады и огороды. Хозяева, купцы, сохранившие запасы хлеба, за горсть зерна тащили к себе достояние целой семьи. За голодом явилась холера. Народ начал умирать десятками, целыми деревнями. Уже не стали ни обмывать покойников, ни хоронить их. Если умирала семья, соседи сваливали на них их хибарку. У кого были силы, побежали в сторону Бухары или Самарканда. Мой хозяин, хотя в амбарах его доверху насыпана пшеница, выгнал меня из дому. Я пошла прочь от тех мест и дошла до вас.
— Родных у вас нет, что ли?
— Не спрашивайте о родных, сестра. — И вдруг заплакала: — Не спрашивайте о родных. Хоть сейчас и считаюсь я жительницей Карши…
Опять Некадам раскрыл глаза, поднял голову, посмотрел на женщину и снова опустил голову:
— Ох, Карши… в восемнадцати часах пути был я от тебя. Умираю, не повидав тебя. Нет, не могу я умереть, не повидав тебя!..
— Опять бредит! — сказала Гульсум.
— Вы не звали знахаря сделать алас? [65]
65
Алас — суеверный обряд, заключавшийся в том, что знахарь, «врачуя», кружит над головою больного горящую палку, якобы отгоняя нечистую силу.