Радио Мартын
Шрифт:
– Слушай, – глухой шепот, – а эти самодельные желтые афишки и зеленые буквы на улицах, это чего вообще?
– Я тебе говорю, забудь, пошли нюхать.
– А ты слышала, что он ушел от нее к продюсеру военных праздников?
– Ебанись!
– Ну! Трое детей, ипотека, все дела.
– Круто!
– Ну!
– Что скажет эта, как ее, Марья Андревна!
– Ну а о чем! Все гудят, а ему похуй.
– Да я искал! Сейчас на Патриках уже ничего дешевле чем за двести пятьдесят не найдешь. Даже самую дрянь – только за пару соток. Там скоро уже кровати за соточку сдавать будут, мне, кстати, в объявлении такое попалось: «двух яростная кровать» – понял, да? Двухъяростная!
– Вот мой одноклассник,
– А я предпочитаю даже в таком разрезе не утруждать себя этой так называемой действительностью, я, знаешь, в лучших традициях – гуляю и думаю о судьбах светил.
– Я тут одну приблуду прикупил, ну вещь, я тебе скажу, ну вещь!
– Я замерз, мне очень холодно.
– Я тоже.
Эти разговоры я слышу каждый вечер, как будто небесный звукорежиссер сварил из них заиндевевшее колбасное кольцо. Все они – замерзшие люди. Может быть, их обволокли те звуки, о которых говорил гигант на развалинах усадьбы? Я тоже замерз, хотя в зале душно.
Все прошло как обычно. Никто не превратился в рождественского рыцаря или в кого-то еще, кем хотел стать когда-то. Левая колонка дала дубу к концу концерта. Еще сильнее обросшие бородами мужчины и постаревшие за вечер женщины медленно распылялись по залам.
Я сворачивал все назад. Собрал в коробку усилки, дибоксы и прочее хозяйство. Движение гостей пошло в обратную сторону – потихоньку собиралось в коробку с усилками. И я залез в нее же и понес себя домой.
Из почтового ящика опять торчала записка с новой музыкальной коробочкой. Тот же почерк:
«А впереди идет эта женщина, которую знает каждый из нас,
И сияет белизной, чтобы мы уразумели.
И если ты будешь долго прислушиваться,
Рано или поздно тебе откроется заклинание.
Кстати, не забудьте: все живы, пока мы их помним, вы их сможете воскрешать. Советую послушать украинскую багатель, вторую. Думаю, это марш нашего безнадежного дела, обнимаю вас». В музыкальной коробочке была новая пластинка: «Bagatellen II».
В темной комнате меня не ждал никто, только спящий линяющий заяц и пахнущие гарью письма. Я заснул среди них, силой заставив себя ничего не слышать и ни о чем не думать. Тогда я стал вспоминать.
2.5
Я лежу на кухне в спальном мешке.
Он пахнет мокрой соломой.
Месяц назад умер дедушка, я живу в его квартире, в нашей бывшей большой квартире, с каждой смертью сжимающейся и сокращающейся до пачки «Явы». Окно во всю стену. Балкон со сломанными навсегда стульями. Моя комната. Дальше – кухня. Сортир, в котором я пою и утром, и вечером. Прихожая с куртками и плащами, которые еще не успели раздать. Входная дверь. За нею – засранный подъезд, запах блевотины, иногда – моей. Дальше – двор в тополях. Троллейбусы летят в разные стороны. Это был сентябрь. Дальше – октябрь. Дальше – декабрь. Ноябрей не бывает.
Первые дни я не мог спать, я слышал, как он умирает здесь, хотя его давно похоронили. Я лежал на пыльной раскладной тахте, продавленной посередине. Когда становилось светлее, первые недели я слушал, как граблями оранжевые дворники собирают оранжевые листья, следующие недели – как они убирают снег. Еще прежде чем начинался день, я знал, что он близко, в открытое окно шел сбивающий с толку ветер, кричали вороны, тянуло гарью, неважно – в понедельник, среду или в субботу, каждый день. После красно-желтых дней.
Я курил его «Яву» в мягких пачках, две-три пачки в день, у дедушки осталось несколько блоков – мое наследство. Я спал до трех часов дня, слушал «Радио Свобода», на котором остановился его приемник. Вечером бегал в магазин под домом, туда, куда ходил он и где страшные бабы с халами и лицами, закрашенными румянами, знали его и спрашивали,
почему его давно нет. Я отвечал, что он стал летчиком и разбился над Африкой, сражаясь с фашистами, или что летает с космонавтом Поповым, или что бурит Северный полюс с Отто Шмидтом, они отвратительно хихикали и просили передать ему привет, старые тупые шлюхи, я ненавидел их и покупал у них яйца, упаковки «Доширака», майонез, пиво «Клинское» и водку.Когда было уже темно, часов в одиннадцать, я звонил Леве.
Он приезжал всегда.
Лева был богом.
В то время мы много пили. В одну ночь мы попробовали «Русский лес», флакон которого стоял под ванной. Это страшная дрянь. Но чаще мы выпивали по десять бутылок пива и переходили к водке.
Лева был самым красивым человеком, которого я видел в жизни, он был высок, у него были голубые глаза, зеркальный с моим шрамом шрам у левой брови, он играл на виолончели и приезжал всегда, когда я просил его, – и когда не просил, тоже приезжал. Он был влюблен в девушку, которую мы с ним вместе встретили в поезде, она жила в Евпатории и была замужем за начальником охраны банка «Крымский».
Я лежу в спальнике, он соленый на вкус, с правого края у него черная дыра – след от искры костра на раскопе. Я жил в нем весь август у моря. Лева спит на пыльной тахте в большой комнате. Мы успели расколоть унитаз, уронив на него арбуз, разбили люстру головой, танцуя под «Satisfaction», мы, не думая об этом, потихоньку уничтожали этот дом, и Лева сыграл на виолончели все песни Цоя, которые знал, три раза сыграл «Дыхание», дважды – «Покатаемся по городу» и один – «Karma Police».
Я лежал в спальнике и думал о всяких странных вещах. Сперва я представлял себе, как мы с Левой в костюмах Микки-Маусов влетаем в банк «Крымский» в Евпатории, кладем на землю начальника охраны, Лева кричит: «Это ограбление!» – я прошу всех хранить спокойствие, бегу к хранилищу, перекидываю Леве мешки с деньгами. Прежде чем уйти, мы разбрасываем содержимое одного из мешков по всему помещению, и благодарные посетители банка бегут подбирать монеты, в суматохе мы сбегаем, за рулем троллейбуса сидит та самая Галя, мы уезжаем в Судак, а там на маленьком ялике перебираемся в Турцию, плывем дальше и открываем в Яффе филателистическое общество, становимся страшно богаты, я делаюсь эфиопским шаманом и нахожу способ оживлять людей с помощью «Явы».
Еще я думаю, что, если бы я был, если бы я был, если бы я был, если бы я был смелым, я бы стал афроамериканцем. Я бы пришел в клинику и сказал: «Я хочу быть черным. Я хочу быть как Эдвин Старр. Сделайте мне такой нос и такие скулы». И прежде чем началась операция, я понял, что не хирург, а Лева трясет меня за плечо, моря нет – только соленый от моря спальник.
Лева, когда я спал, смотрел телевизор, последние ночи он смотрел его все время, и, хотя наш телевизор был черно-белым и из-за оторванной антенны изображение в нем ходило волнами, Лева увидел, что случилось. Это была ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое, террористы только что выпустили пятнадцать детей и еще несколько человек. Всю эту и следующую ночь мы смотрели на то, как дрожит черно-белое изображение, и слушали голос диктора.
В ночь на двадцать шестое я снова видел море, и Лева снова растолкал меня, в пять утра был штурм. В шесть мы услышали, как дворники за окном начали собирать граблями листья.
В восемь Лева выбросил телевизор с балкона, на котором стояли сломанные стулья, лежали старые журналы, покрытые заплесневевшим ковром.
3.20
Сейчас Иона нальет, и я пойду к себе. У Ионы работает радиоточка «Россия всегда»: у бара почти никто не сидит, а ему за смену осточертела музыка, идущая по кругу – разрешенный набор всегда один. И теперь он слушает новости.