Радиус взрыва неизвестен
Шрифт:
Этот странный переход так поражает меня, что лицо мое, должно быть, становится совсем глупым. Даже опечаленный чем-то Сиромаха улыбается. А Зимовеев, вдруг веселея, говорит:
— Слушай, а может, мы с ним вместе туда закатимся? Известно: не согрешишь — не покаешься, а покаявшись, и грешить легче.
Я вижу, как лицо Сиромахи постепенно бледнеет. Мне кажется, что он вот-вот упадет в обморок. Наверно, так меняется его лицо, когда он испытывает перегрузку при полете. Он молчит, судорожно сжимая в руке фужер с вином. Фужер со звоном лопается.
Сиромаха растерянно смотрит на пролитый коньяк и на мелкие осколки стекла, впившиеся в руку.
— С вас двадцать семь рублей пятьдесят копеек…
От неожиданности мы все молчим. Сиромаха осторожно вынимает из ладони стеклянные искорки. Зимовеев, становясь снова привычно грубоватым, гудит:
— А вдруг какой-нибудь осколок под кожу ушел? Как ты теперь будешь по веревке лезть?
Сиромаха вытирает руку платком и для верности прощупывает ладонь другой рукой, потом сухо говорит:
— Ничего нет.
Верно, порезов нет. Выступают только мельчайшие капельки крови.
— Что же вы сидите? — вдруг несвойственным ему резким тоном спрашивает он меня. — Мать-игуменья, поди, ждет!
И поднимается из-за стола, тонкий, гибкий, как лозина. В глазах у него холодное осуждение, будто совсем и не он только что защищал меня от нападок своего друга. За этой его резкостью мне видится что-то очень беспокойное; хочется спросить, в чем дело, но Сиромаха уходит не оглядываясь.
Зимовеев вскакивает, чтобы броситься за ним, но еще задерживается.
— Вы его извините, — просительно говорит он, что тоже не в его характере. — Дело у нас такое… трудное, — непонятно объясняет он и, швырнув на буфет деньги, торопливо выскакивает вон.
Я в полном недоумении выпиваю свою рюмку и выхожу из буфета на улицу.
3
Мартовский день необыкновенно ярок. Гора Громовица, на которую должна подняться Володина группа, как будто приблизилась к городу. Ее целиком закрывает белая сверкающая шапка снегов и льдов. Должно быть, ледники опускаются до самого подножия, похожие на откинутые наушники из заячьего зимнего меха, но отсюда подножия Громовицы не видно: оно закрыто цепью мелкорослых гор, начинающейся тут же, за городом.
От солнца режет глаза. Школьники на велосипедах торопливо едут серединой улицы, нагруженные рюкзаками и позвякивающими на рамах закопченными ведрами. Весенние каникулы. За школьниками, тоже на велосипедах, привязав к рамам хозяйственные сумки с продуктами, поспешают бабы и деды, взявшие на себя наблюдение за экскурсией. По тротуару идут голоногие туристы-пешеходы, волоча на спинах тяжелые палатки и такие же, как у школьников, рюкзаки и закопченные ведра. Туристы очень похожи на улиток, волокущих на себе свой дом. Завтра или послезавтра Володина группа вот так же отправится в путь. Это будет зависеть от успеха Сиромахи и Зимовеева. Сейчас гуляющая по городу Зина, наверно, с завистью смотрит на проходящих туристов, на школьников.
Гуцулы в высоких мерлушковых шапках ровным шагом горцев идут по улицам, спокойно равнодушными глазами поглядывая на витрины магазинов.
Монастырь находится на окраине города, за рекой, но он виден в городе отовсюду: стоит в седловине между двух гор на самом берегу. Я медленно перехожу через реку по висячему пешеходному мосту. Тут даже велосипедисты, которых в городе не счесть, спешиваются и ведут велосипеды, словно коней в поводу. Под мостом бурлит и клокочет коричневая, в белой пене горная
река.Перейдя мост, я отделяюсь от остальных пешеходов и сворачиваю к монастырю. Мне кажется, что все, кто идет по мосту и кто перешел его, останавливаются и глядят мне вслед. Все-таки теперь богомольцев маловато. Проезжая дорога поросла зеленой травкой, похожей на тонкие ножи клинками вверх. Кажется, что она прокалывает подошвы.
Расположен монастырь очень красиво и напоминает старую крепость. Белая каменная стена высотой не меньше восьми метров да еще глубокий, ныне обезводевший ров перед нею, а уже за стеной — высокое здание с зарешеченными по нижнему, что над стеной, этажу окнами и еще этаж с окнами, уже без решеток. Некоторые из них открыты; там развеваются от ветра белые занавески. Но никого не видно. То ли монахини где-то внутри, то ли они не глядят в «мир».
Я поднимаюсь на гору, к монастырскому входу, и мне становится виден двор: он расположен на горной террасе, по которой бегут во все стороны выложенные белым камнем дорожки.
За зданием, в котором находятся покои, то есть кельи, монахинь и матери-игуменьи, виднеется монастырская церковь. А еще дальше, в гору, — службы. Среди служб приметен винный заводик и погреба — монастырское вино славится в городе, я его пробовал. Сестры во Христе не увлекаются новомодными выдумками с искусственным сбраживанием сусла, у них вино выдержанное. Его с удовольствием берут и в рестораны, и на базаре у монастыря есть свой ларек; торгует в нем старик в подряснике, взятом для этого напрокат в соседнем мужском монастыре. Старик не удостоен чина ангельского, но сестры ему доверяют. Тем более что самим им не пристало торговать плодами земными, а нанимать человека со стороны, наверно, опасно.
Я подхожу к окованным медью воротам и рассматриваю маленький образок богоматери с младенцем, врезанный в дубовый верхний косяк, круглое медное кольцо, висящее над медной же пластиной, вделанной в дверь. Ударом этого кольца о пластину посетители извещают о своем появлении. На уровне моего лица в двери проделано оконце, закрытое с той стороны дубовой доской, скользящей в пазах. Оконце это, в которое не пролезть и кошке, все-таки зарешечено. Это уж, наверно, от соблазна. Тут я примечаю в боковом косяке белую пластмассовую кнопку электрического звонка — техника пришла и сюда! — но из любопытства трижды ударяю тяжелым кольцом по медному билу.
Должно быть, этот способ извещения давно не практикуется, так как окошечко в двери распахивается слишком поспешно, да и лицо привратницы, выглядывающее из-под черного клобука, как галка из гнезда, слишком испуганно. Привратнице лет под шестьдесят, лицо ее иссечено морщинами вдоль и поперек, будто дожди и ветры прорубили на нем борозды, как на камне.
Она молчит и чего-то ждет, вглядываясь в меня испуганными, но колючими глазами. Я догадываюсь: надеется услышать уставное приветствие, указывающее, что пришел верующий. Я тоже молчу.
Тогда привратница бормочет про себя одними губами: «Во имя отца, и сына, и святого духа!» — сама же отвечает: «Аминь!» — и только тогда спрашивает:
— Пан до матери-игуменьи?
Я киваю. Как-то странно и неловко разговаривать с человеком через решетку. Видишь, собственно, отдельно один глаз, шевельнешься — другой, посмотришь вниз — увидишь черные, словно закопченные на огне губы.
— Пан ест корреспондент? — продолжает свой допрос привратница.
Теперь я слышу в голосе любопытство, а в глазах вижу первый проблеск интереса.