Радости Рая
Шрифт:
В смерти от яда дерева Креу не было ничего особенного, я знал про такую смерть, но не за нею я приходил в этот мир, так же как и приходил не затем, чтобы цунами насадил меня на торчащий сук, словно филин пойманную мышь, заготавливая еду впрок. Ах, в такой жизни ну никакого смысла не было, сколь не было смысла и сути в самой смерти, и в конце всего вышло так, что и меня с Бронски так же не было, значит, ни нашей жизни, ни нашей смерти тоже не было. А ведь между мною и Александром никто не стоял, ну и между нашими жизнями и нашими смертями тоже ничего не противоречило. И, надо полагать, сие обстоятельство сделало нас с ним совершенно неуязвимыми и такими труднодоступными в условиях исчезновения всех и вся при сближении с черной дырой космического времени. Яд дерева Креу и являлся влажным субстратом черной дыры космического времени, в которой все исчезало – и эти слова, и мы с Сашей Бронски, – потому
И увидели, что райские картины выглядели как сени переменно-влажных муссонных лесов, где бегали тупоносые тапиры наперегонки с пятнистыми пумами, – вдруг оказался я одиноким путником, – видимо, спутника моего, орангутанга Бронски, амазонцы подбили-таки ядовитой стрелочкой и съели, а рядом со мною по бесконечным, прекрасным, пустынным, тенистым плоскогорьям Бразилии шагала кроткая белая лама с длинной шеей, с длинными ресницами, с серыми губами и розовыми глазами.
Нет, я оказался в пышном царстве трав и цветов, на этой воистину райской земле не одинок – вдали от всех остальных людей, в приближении лаплатской пампы, рядом со мною шла белая лама, звали ее Лилиана. О, это было какое-то сладкое для меня женское имя, вынутое прямо из сердца, но покинувшая меня память о прежних жизнях унесла с собой все ограбленные ею ценности моей души, и я шагал рядом с белой Лилианой, способный только на то, чтобы дружески положить руку на ее пуховую холку и время от времени посматривать в ее сторону взглядом человека, который увидел перед собой воображенную картину мира, оставленного им миллиарды километров времени тому назад.
Так как я не смог привыкнуть к одиночеству за все эти миллиарды километров времени, я заговорил с ламой Лилианой с тем чувством космического отчаяния, с которым проживал каждую последующую жизнь на этой великолепной земле, в метафизической системе Мара.
– Хочешь, чтобы я рассказал тебе о своем удивительном друге, который недавно был у меня? – начал я с этого.
– А куда он подевался, твой друг? – отвечала лама Лилиана, облизывая бурым язычком серые губы.
– Его, наверное, подбили отравленными стрелами голые охотники влажного тропического леса.
– Как звали твоего друга?
– Этого я не запомнил. Ты слышала, Лилиана, что через каждый следующий переход жизни тот, кто жил, начисто забывает все, чем жил, – и хорошее, и плохое?
– Я этого еще не слышала. Мне всегда казалось, что я жила первый раз, и всего один только раз.
– Лилиана, ты тоже все позабыла, и космическая амнезия благополучно скрыла от тебя все остальные приключения. Я не мог назвать мое имя, потому что не знал его, да ты очень скоро забыла бы, если бы я даже назвал то, чего никогда сам не знал.
Белая, пухово лохматенькая лама изогнула в улыбке углы серых губ и томным взглядом записной красавицы посмотрела сквозь ресницы на меня.
– Ты обещал рассказать о каком-то своем друге, – напомнила она.
– Возможно ли это? Ведь у меня нигде и никогда никакого друга не было. Никто и никогда нигде из миров не хотел умереть вместо меня. А без этого – можно ли вообще упоминать о дружбе?
– Ты сказал мне что-то очень странное, – огорченным голосом молвила белая лама. – Почему это друг обязательно должен был умирать за тебя? Недостаточно ли того, что он умирал за самого себя? Сколько же их, которые умерли не ради тебя, а ради самого себя – и что же, все они не могли быть твоими друзьями?
Белая лама Лилиана от скорби по мне заплакала, и крупные слезы покатились одна за другой из ее светящихся, как розовые жемчужины, альбиносьих глаз. Я почувствовал себя виноватым перед нею, хотя мне и на самом деле никакого дела не было до всех умерших и похороненных в земле, в каменных гробницах, завернутых в льняные бинты, обмазанных кедровыми и можжевеловыми смолами, уложенных под стеклянные колпаки в мавзолеях и в спиртовые кюветы в кунсткамерах. Чтобы утешить белую ламу, я решил скрыть перед нею свою нелюбовь ко всем человеческим трупам во все времена и на всех земных пространствах. Я решил ничего не говорить об этой нелюбви ламе Лилиане.
К одному из них, правда, я испытал чувство дружбы, за какую-то из своих жизней на земле, – к тому бедняге, которого ночной цунами стащил с постели, поднял высоко, к самым звездам, а оттуда с размаху швырнул вниз и нанизал на обломленный сук дерева. Так и застыл, раскорячившись высоко над землею, словно кузнечик, пойманный индийским скворцом и насаженный им на колючку акации. К этому бедолаге, к
кузнечику-покойнику, я испытал чувство, похожее на чувство человеческой дружбы. Но я не помнил ни имени его, ни того, как он выглядел в лицо, и при каких обстоятельствах, на каких просторах земного времени мы с ним встречались.– Да, хотел я о нем рассказать… Но рассказывать, собственно, нечего. Я о нем не знал ничего. Одно только помнил, что его звали Александром и что между ним и мною ничего не предстояло. Что за Александр? Может быть, это был сам Александр Македонский?
– А кто такой был Александр Македонский? Рассказал бы о нем, – попросила белая лама.
– Его также звали Александр Великий.
– Почему великий?
– Когда-то знал, но забыл. Наверное, все же это был я. Однажды в стране Анталия, проходя каменистым морским берегом, я увидел на узком, запрокинутом к небу лезвии горного гребня светлый жгутик дыма, которого звали Элескием. Он взвился над костром по имени Александр, а рядом на земле чернела маленькая, едва заметная вертикальная палочка – это и был Александр Македонский, он же и Великий, тезка костра из сухих акациевых веток.
– Что он делал на горе?
– Не знаю. Может быть, отдыхал у костра.
– Как ты догадался, что это был Александр Великий?
– Я не догадался – я переместился по воздуху с морского берега на высокий гребень горы, потому что между мною и Александром никогда ничего не было и не мешало нашим встречам.
Хотя издали гребень горы выглядел как зазубренное лезвие турецкого ятагана, на самом-то деле никакого острого лезвия не было, а ползла к вершине горы довольно широкая, хорошо натоптанная вьючными животными караванная тропа. По этой тропе недавно прошла армия Александра Македонского, возвращаясь после многолетнего индийского похода домой. Пропустив мимо себя всю армию, Александр пожелал остаться возле костра, уединился и предался размышлению. Горная дорога круто уходила вверх к вершине, по обеим сторонам от дороги ниспадали почти непроходимые, неприступные склоны горного кряжа, поросшие редкими, отдельно стоявшими реликтовыми соснами и серыми колючими акациями. К одной из них, недалеко от Александра, была привязана гениальная лошадка Буцефал. Александру его конь был хорошим советником, но советовался с конем хозяин только наедине, без свидетелей…
– Мы с тобою, – сказала белая пушистая лама Лилиана, – находились недавно – где?
– Где же? – повторил я вопрос ламы. – Я не запомнил, где. Пожалуйста, напомнила бы ты, Лилиана.
– Мы шли с тобою по райскому плоскогорью Ла-Платы, выходили к травяным степям аргентинской пампы.
– А как мы там оказались, Лилиана?
– Я попала туда по твоей милости. Ты решил, что ламы водятся на равнинах травяной пампы. Вот я и шла рядом с тобою по бесконечным, плавным, как океанская зыбь, холмам аргентинского плоскогорья – медленно и неуклонно приближались мы к боливийским пампасам. Я должна была тебя слушаться, всегда быть под рукой, – нести тебе какое-то утешительное, женственно-душевное тепло. В ближайшем, другом, существовании тебе пришлось очень тяжко, ты потерял своего друга – или он потерял тебя, – во всяком случае, вся твоя предыдущая жизнь улеглась в прокрустово ложе этой утраты, руки твои стали торчать за пределами твоей судьбы, их должны были отрубить. Но тут рядом с тобой появилась я, и ты эти спасенные руки с великим облегчением положил на мою пушистую белую спину. И я уже подумывала, что у нас с тобой получилось все хорошо, ты был доволен мной, я была довольна тобой, ты был доволен собой, и я была довольна собой, – как вдруг появился Александр Македонский на горном перевале страны Анталия. И пока он стоял возле костра, имя которого тоже было Александр, и смотрел, как вьется над костром-тезкой светлый эфемерный дымок Элеский, – и он летит из Южной Америки в Средиземноморье, – ты убрал руку с моей спины и перешел из Аргентины в Анталию, затем с морского берега по воздуху переместился на острый, зубчатый горный гребень, и там, смешавшись с Александром Македонским, стоял возле костра по имени Александр и, подняв голову, следил за кудрявыми извивами акациевого дыма Элеския, пораженный внезапной мыслью.
– Какою мыслью?
– Этого я так и никогда от тебя не узнала. Ты оставил меня на краю высокотравных боливийских пампасов, ты внезапно бросил меня, не дал мне даже возможности спросить хоть о чем-нибудь.
– О чем было спрашивать, Лилиана? Разве тебе не стало ясно, что никогда ни о чем спрашивать не надо было – ни у кого, и прежде всего у самого себя?
– Нет, этого не успела я узнать, именно это не стало для меня ясным: что спрашивать не надо было ни о чем ни у кого. Наоборот – как только я появилась в мире и получила от тебя имя Лилианы, я сразу же захотела спросить о многом, чего я не знала и что желательно мне было узнать.