Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В крови или насилии нет нужды. Но ведь полковник запрокидывает голову — это запросто может оказаться капитуляцией: горло его открыто болеизлучению Башковитой Лампочки. Единственный свидетель — Пэдди Макгонигл, и он, одиночная энергосистема с собственными грезами, не меньше прочих желает убрать полковника с дороги. Тряские мышцы Эдди Пенсьеро затопляет блюз, унылый, смертный блюз, сам он держит ножницы так, как цирюльникам не полагается. Острия, содрогаясь в электрическом конусе, метят вниз. Кулак Эдди Пенсьеро сжимается на стальных кольцах, из коих выскользнули пальцы. Полковник, запрокинув голову окончательно, подставляет яремную вену, ему явно не терпится…

***

Она въезжает в город на краденом велосипеде: голову венчает белый платок, стрелки его трепещут сзади, высокопоставленный посланник дренированной и плененной земли, сама вся пожалованная древним титулом, однако

никакой практической власти, даже фантазии о ней нету. На ней простое белое платье, теннисное, еще довоенных лет, ниспадает уже не лезвиями складок, а мягче, случайнее, полухрустко, в складках поглубже — мазки синевы, платье для перемен в погоде, платье, на которое наструятся тени листвы, крошки бурого и солнечно-желтого, что бегут по нему и убегают, а она скользит дальше, задумчивая, но не улыбаясь тайно, под пышными деревами, что выстроились вдоль плотно утоптанной грунтовки. Волосы заплетены косами, косы уложены на голове, кою она задирает не слишком высоко, да и не держит «степенно», как раньше выражались, однако устремив к (скажем, противясь) некоему будущему — впервые со времен казино «Герман Геринг»… и не от мига сего она, не от нашего времени совсем.

Крайний часовой выглядывает из проржавевшего костяка своих цементных руин, и на два полных оборота педалей оба они, часовой и Катье, — на свету, сливаются с утрамбованной землей, ржавью, с дырчатой капелью солнца хладного златого и гладкого, как стекло, со свежим ветерком в кронах. Гипертериозные африканские глаза, радужки в осаде, будто первые васильки, окруженные полями белизны… Муммбо- юммбо!Ща как пррыгну на эт барбан!Эй, оссальной племи скижить там в дьревне!

Итак, ДУМдумдумдум, ДУМдумдумдум, ладно, только все равно в ее манере нет места даже любопытству (само собой, разве не барабаны ей светят, не возможное насилие? Змей прыгает с ветки, очень крупное нечто впереди средь тысяч клонящихся крон, внутри у нее вопль, скачок вверх к первобытному ужасу, капитуляция пред ним, а значит — так ей привиделось — вновь обретение души, ее давно утраченного «я»…). Да и теперь она разве что символически покосится на германские лужайки, что так густо уносятся прочь в зеленое марево или холмы, на бледные члены мраморных балюстрад вдоль санаторных дорожек, задохнувшихся в лихорадке, неугомонно вьющихся в заросли саженцев с пенисами бутонов и колючек, таких старых, таких неутешительных, что взор, подчиненный слезными железами, оттягивается, жаждет найти — найти во что бы то ни стало — тропинку, столь неожиданно пропавшую из виду… или заглянуть еще дальше, уцепиться за следы курорта, за утолок Sprudelhof,высочайший пик сахарно-белой эстрады — хоть что-нибудь противопоставить шепоту Пана из темной кущи: Заходи… ну их всех. Заходи сюда…Нет. Это не для Катье. Бывала она и в кушах, и в чащобах. Танцевала голой и растопыривала пизду пред рогами чащобного зверья. В подошвах ощущала луну, приливы ее принимала мозговыми ободочками. Паршивым Пан был любовничком. Сегодня, прилюдно, им с нею разве что нервно переглядываться — больше нечего друг другу подарить.

А сейчас творится нечто весьма тревожное: из ниоткуда вдруг возникает целый поющий кордебалет мужчин-гереро. Одеты в белые матросские костюмчики, которые подчеркивают жопки, промежности, тонкие талии и хорошо оформленные грудные мышцы; и несут мужчины девушку, всю в золотом ламе — эдакую громогласную наглую дамочку в духе Алмазной Лил или Техаски Гинан. Опустив ее на землю, все принимаются танцевать и петь:

Па — ра — ноооооййййя, Па-ра-нойя, Греет лик знакомый, в э-ти, холода! Па-ра-ной-я, ойойой, я Так рад видеть чё-то-там Из бог-весть-когда! Даже Гойе столь простое Не нарисовать лицо, когда стучишь в окно… Нажитое, Паранойя, Завещать тебе хочу, и жопу заодно!

Затем выходят Андреас и Павел — в подбитых туфлях (слямзенных из одной довольно нахальной антрепризы АЗМВ [375] , приезжавшей в июле), дабы исполнить эдаким стаккато номер с пением под чечетку:

Па- ра- ной— (дрыгтыгдык-дрыгтыгдык-дрыпыгдык др[йя,]оп!) Па- ра- ной— (шшухжух бум!шшухжух бум!шшухжу хбум! [и]
др[йя,]оп! дрыгтыгдык др[Гре]ыг) ет лик (щёлк) зна (щёлк)
ко (дрыг тыг)мый в эти холода! и т. д.

375

Ассоциация зрелищных мероприятий для военнослужащих.

Короче, не успевают доиграть первые 8 тактов, как Катье понимает, что борзая блондинистая бомбочка — не кто иная, как она сама: это онаотплясывает с черными морячками-в-увольнительной. Сообразив также, что она — еще и аллегорическая фигура Паранойи (старухи знатной, чуть с прибабахом, но душа чистая), Катье вынуждена признать, что приджазованная вульгарность этой музычки отчасти ее настораживает. У нее-то в задумке был номер скорее под Айседору Дункан, классический, чтоб марли побольше и — ну, в общем, белый.Пират Апереткин натаскивал ее по фольклору, политике, Зональным стратегиям — но не по черноте.Вот про что Катье больше всего нужно было понимать. Как ей теперь миновать столько черноты, чтобы искупить себя? Как ей найти Ленитропа? в такой черноте(выталкивая слово одними губами — так старик какой-нибудь произносит фамилию подлого общественного деятеля, пусть валится в канаву подлиннойчерноты: чтоб и на слуху больше не было). В мыслях ее — этот упрямый давящий жар. Не тяжкийрасистский зуд в коже, нет, но ощутимо еще одно бремя, наряду с нехваткой в Зоне еды, с закатным пристанищем в курятнике, пещере или подвале, с фобиями и прятками вооруженной оккупации, не лучше, чем в прошлом году в Голландии, — тут они, по крайней мере, удобны, уютны, как в лотосе, но в Мире Реальности, в который она по-прежнему верит и никогда не потеряет надежды в один прекрасный день вернуться, там — хоть караул кричи. Мало ей всего этого, ну еще бы, теперьей, к тому же, терпеть черноту. Невежество поможет Катье продержаться.

С Андреасом она обворожительна, излучает чувственность, свойственную женщинам, встревоженным за далекого любимого. Но потом ей предстоит Энциан. Их первая встреча. Их обоих в своем роде некогда любил капитан Бликеро. Им обоим пришлось найти способ сделать так, чтобы стало терпимо, хотя бы терпимо, по чуть-чуть, день за днем…

— Оберст. Я счастлива… — голос ее прерывается. Искренне. Голова ее клонится по-над его столом не дальше, чем необходимо, дабы выразить благодарность, объявить о своей пассивности. Черта с дваона счастлива.

Он кивает, изгибая бородку к креслу. Стало быть, вот она, Золотая Бикса из последних голландских писем Бликеро. У Энциана тогда не сложилось ее образа, слишком был занят, слишком задушен скорбью о том, что творилось с Вайссманом. Она казалась тогда лишь одной из предсказуемых форм ужаса, населявших, вероятно, его мир. Но, так некстати припав к этническим корням, Энциан со временем стал воображать ее огромной скальной росписью в Калахари — Белой Женщиной, белой от талии и ниже, она несет лук и стрелы, за нею черные служанки цепочкой сквозь эрратическое пространство, каменное и глубокое, фигуры и фигурки движутся туда-сюда…

Но вот пред ним подлинная Золотая Бикса. Удивительно, до чего молода и стройна: бледная, будто уже изливается из этого мира, и, вероятно, от слишком безрассудной хватки исчезнет вовсе. Шаткую худобу свою, лейкемию души она сознает и дразнит ею. Ты должен ее желать, но не подавать виду — ни глазами, ни жестом, — иначе она прояснится, исчезнет намертво, как дымок над тропою, уходящей в пустыню, и тебе никогда больше не выпадет шанса.

— Вы, наверное, видели его уже после меня. — Он говорит спокойно. Какой вежливый, удивляется она. Разочарована: ожидала больше силы. Губка у нее начинает приподыматься. — Как он был?

— Одинокий. — Ее отрывистый кивок вбок. Пристально глядит на него как можно нейтральнее в данных обетах. Хочет сказать: вы были ему нужны, а вас не было.

— Он всегда был одинок.

Тогда она понимает, что это не робость, она ошиблась. Это порядочность. Человек хочет быть порядочным. Не закрывается. (Она тоже, но лишь потому, что все болезненное давно уже онемело. Катье почти ничем не рискует.) А Энциан рискует тем, чем всегда рискуют бывшие любовники в присутствии Возлюбленного — вживую либо на словах: глубочайшим потенциалом стыда, воскресшей утраты, униженья и насмешки. Станет ли насмехаться она? Не слишком ли он облегчил ей задачу — и потом, отвернувшись, положился на то, что она будет играть честно? Способна ли она ответить ему такой же честностью, не слишком рискуя?

Поделиться с друзьями: