Радуга тяготения
Шрифт:
Но всякий истинный бог должен быть как устроителем, так и разрушителем. Он, взращенный в христианской среде, затруднялся это понять, пока не совершил путешествия на Зюдвест, — до своего африканского завоеванья. Среди наждачных костров Калахари, под широкими листами прибрежного неба, огня и воды — он учился. Мальчик гереро, давно истерзанный миссионерами до ужаса пред христианскими грехами, шакальими призраками, могучими европейскими полосатыми гиенами, что преследуют его, стремясь отпировать его душою, тем драгоценным червяком, что жил в его позвоночнике, нынче пытался заловить своих старых богов в клетку, в силки слов, выдать их — диких, парализованных — этому ученому белому, который, похоже, так влюблен в язык. Таскает с собой в вещмешке «Дуинские элегии», только что отпечатанные, когда отправился на Зюдвест, материн подарок у трапа, запах свежей типографской краски пьянил его ночи, пока старый сухогруз вспарывал тропик за тропиком… пока созвездия — новые звезды страны Страданья — не стали уж совсем незнакомыми, а земные времена года не перевернулись вверх тормашками… и он не высадился на берег из высоконосой деревянной лодки, что 20 годами ранее доставляла синештанные войска с железного рейда на подавленье великого Восстания Гереро. Дабы найти в глубине суши, среди расколотых гор между Намибом и Калахари своего верного аборигена, свой ночной цветок.
Непроходимые пустоши скал, опаляемые солнцем… многие мили каньонов, что вьются в никуда, на дне занесены белым песком, что с удлиненьем дня обращается в холодную королевскую голубизну… Мы
44
Хозяин, повелитель (гереро).
Что я вывел из него? Капитан Бликеро знает, что африканец в данный момент где-то посреди Германии, в глубине Гарца, и что, случись Печи этой зимой за ним захлопнуться, они уже сказали auf Wiedersehen [45] в последний раз. Он сидит, в желудке — мурашки, железы нафаршированы недомоганьем, склонился над пультом в забрызганном маскировочной краской автомобиле управления пуском. Сержанты с панелей двигателя и рулевого управления вышли перекурить — он в ПУПе [46] один. В грязном перископе заскорузлый туман снаружи отрывается клочьями от яркой зоны изморози, что бандажом опоясывает вздыбленную и призрачную ракету там, где перезаряжается бак с жидким кислородом. Теснятся деревья — пятачка неба над головой едва хватит для взлета ракеты. Bodenplatte [47] — бетонная плита, уложенная на стальные полосы, — располагается на участке, обозначенном тремя деревьями, и триангулирована так, чтобы давать точный пеленг, 260°, на Лондон. При разметке используется символ — грубая мандала, красный круг с жирным черным крестом внутри — в нем узнается древний коловорот, из которого, как утверждает традиция, первохристиане выломали свастику, дабы замаскировать свой незаконный символ. В дерево, в центр креста вогнаны два гвоздя. Рядом с одним знаком разметки, нарисованным краской, тем, что западнее прочих, кто-то на коре выцарапал острием штыка слова IN НОС SIGNO VINCES [48] .Никто на батарее в содеянном не признаётся. Возможно, дело рук Подполья. Но убрать надпись никто не приказывал. Вокруг Bodenplatteподмигивают бледно-желтые верхушки пней, свежая щепа и опилки мешаются с палыми листьями постарше. Запах — детский, глубокий — перебивается вонью топлива и спирта. Собирается дождь, а то и снег сегодня грозит. Расчеты нервно мельтешат серо-зеленым. Блестящие черные кабели из каучука уползают в лес, подсоединяя наземное оборудование к голландской энергосети на 380 вольт. Erwartung [49] …
45
До свидания (нем.).
46
Пункт управления пуском.
47
Зд.:опорная плита (нем.).
48
Сим победиши (лат.).
49
Ожидание (нем.).
Почему-то в эти дни ему труднее вспоминать. Нечто мутное от грязи, в оправе призм, ритуал, каждодневный повтор на этих только что расчищенных треугольниках в лесах, преодолело то, что раньше было бесцельной прогулкой памяти, ее невинным сбором образов. Времени, проводимого им не здесь, с Катье и Готтфридом, становится тем меньше, и оно тем драгоценнее, чем энергичнее темп пусков. Хотя мальчик служит в подразделении Бликеро, капитан почти не видит его на службе — вспышку золота, что помогает маркшейдерам отмерить километры до передающей станции, угасающая яркость его волос на ветру исчезает в чаще… Какая странная противоположность африканцу — цветной негатив, желтый и голубой. Капитан в некоем сентиментальном избытке чувств, в каком-то предзнании дал своему африканскому мальчику имя «Энциан» — в честь горной горечавки нордической расцветки у Рильке, принесенной в долину чистым словом:
Bringt doch der Wanderer auch vom Hange des Bergrands nicht eine Hand voll Erde ins Tal, die Allen uns"agliche, sondern ein erworbenes Wort, reines, den gelben und blaun Enzian [50] .— Омухона… Посмотри на меня. Я красный и бурый… черный,омухона…
— Liebchen [51] ,это другая половина земли. В Германии ты был бы желтым и голубым.
50
51
Любимый (нем.).
Зеркальная
метафизика. Зачаровал себя тем, что воображал элегантностью, своими книжными симметричностями… И все же к чему так бесцельно говорить с иссохшими горами, с жаром дня, с дикарским цветком, из коего он пил — столь нескончаемо… к чему терять этислова в мираже, в желтом солнце и леденящих голубых тенях ложбин, если это не пророчество — за всем предбедственным синдромом, за ужасом созерцания его подступающей старости, хоть и сколь угодно мимолетного, сколь ни иллюзорен шанс какого бы то ни было «обеспечения», — заэтим нечто вздымается, шевелится, навечно ниже, навечно прежде его слов, нечто, стало быть, способное разглядеть подступающее ужасное время, по меньшей мерестоль же ужасное, как эта зима и тот облик, что ныне приняла Война, форму, которая неизбежно задает очертания последнего куска головоломки: этой игры в Печь с желтоволосым и голубоглазым юношей и безмолвным дубль-гангером Катье (кто был еепротивной стороной на Зюдвесте? какая черная девушка, им так и не увиденная, вечно таилась под ослепляющим солнцем, в сиплом грохоте извергающих золу поездов по ночам, в темных созвездиях, коим никто, никакой анти-Рильке не дал имен…) — но в 1944-м уже было слишком поздно, уже не важно. Все эти симметричности — предвоенная роскошь. Нечего ему уже пророчить.И менее всего — ее внезапный выход из игры. Единственную вариацию, которой он не учел, быть может, и впрямь из-за того, что так и не увидел черную девушку. Быть может, черная девушка — гений мегарешений: опрокинуть шахматную доску, пристрелить судью. Но после ранения, поломки — что станется с маленьким государством Печи? Нельзя ли его починить? Быть может, новая форма, более подобающая… лучник и его сын, и выстрел в яблочко… да, и сама Война — как король-тиран… игру еще можно спасти, правда? подлатать, переназначить роли, не нужно спешить наружу, где…
Готтфрид из своей клетки смотрит, как она выскальзывает из пут и уходит. Белокурый и стройный, волоски у него на ногах видны только при солнечном свете, да и то лишь тонкой невесомой сетью золота, веки уже собираются причудливыми юно/старыми отметами морщинок, росчерками, глаза редкой голубизны, что в определенные дни, в пандан погоде — чересчур для этого миндального окоема и переполняется, сочится, вытекает, освещая все лицо мальчика девственной синевой, синевой утопленника, той синевой, что так ненасытимо впитывается в известковые стены средиземноморских улочек, по которым мы спокойно крутили педали полуднями старого мира… Он не может ее остановить. Если капитан спросит, он расскажет, что видел. Готтфрид уже замечал, как она ускользала наружу, и ходят слухи, что она с Подпольем, что у них любовь с пилотом «штуки», которого она встретила в Схевенингене… Но наверняка она и капитана Бликеро любит. Готтфрид именует себя пассивным наблюдателем. Он дожидался, пока его нагонят нынешний возраст и призывная повестка, с бесстыдным ужасом, будто наблюдал за стремительным налетом поворота, в который намерен впервые вписаться контролируемым юзом, бери меня, наращивая скорость до наипоследнейшего возможного мгновенья, бери меня— вот его единственная молитва на добрую ночь. Та опасность, что ему, полагает он, потребна, для него все еще вымышлена: из того, с чем он флиртует и дразнится, смерть — не реальный выход, герой всегда шагнет из эпицентра взрыва, с копотью на лице, но и с ухмылкой: бабах — это просто шум и перемена, пригнись, чтоб не задело. Готтфрид еще не видел жмурика — близко, во всяком случае. Из дому время от времени пишут, что погибли его друзья, он наблюдал, как вдали в ядовитую серость грузовиков забрасывают длинные вялые брезентовые мешки и фары прорезают дымку… но когда ракеты подводят и пытаются завалиться на тебя, который их пускал, и дюжина вас вжимается, тела сбиты вместе в щели, ждут, сплошь провонявшая потом шерсть, и ты напряжен от сдерживаемого смеха, думаешь только: вот расскажу в столовой, вот напишу Muttr [52] …Эти ракеты — его домашние зверюшки, едва прирученные, часто с ними хлопотно, всё в лес смотрят. Он любит их, как любил бы лошадей или «тигры», выпади ему служить где-нибудь еще.
52
Мама (нем.).
Здесь он чувствует себя взятым, поистине в своей тарелке. На что бы он надеялся без Войны? Но участвовать в такойавантюре… «Если не можешь петь Зигфрида, уж копье таскать ты способен». На каком горном склоне, от чьего продубленного и обожаемого лица он это слышал? Он помнит лишь белый подъем, стеганые луга, где толпятся облака… Нынче он постигает ремесло, ухаживает за ракетами, а когда Война окончится, пойдет учиться на инженера. Он понимает, что Бликеро погибнет или уедет, а он сам выйдет из клетки. Но Готтфрид связывает это с концом Войны, не с Печью. Он, как и все, знает, что пойманных детей всегда освобождают в миг наивысшей опасности. Ебля, соленая длина капитанского усталого и часто бессильного пениса, что вталкивается ему в покорный рот, жгучие порки, отраженье его лица при целовании капитанских сапог, чей блеск крапчат, разъеден тавотом от подшипников, смазкой, спиртом, пролитым при заправке, темнит его лицо до неузнаваемости, — все это необходимо, из-за этого его плен особ, а иначе едва ли отличался бы от армейского удушенья, армейского подавленья. Ему стыдно, что все это ему так нравится: от слова бикса, произнесенного особым тоном, у него эрекция, которую не подавить силой воли, — он боится, что, даже если на самом деле его не осудят и не проклянут, он уже спятил. Вся батарея знает об их уговоре: хоть капитану они и повинуются, это видно по лицам, чувствуется в дрожи натянутых стальных рулеток, выплескивается ему на поднос в столовой, локтем толкается ему в правый рукав на каждом построении взвода. В эти дни ему часто снится очень бледная женщина, которая хочет его, которая никогда ничего не говорит, — но абсолютная уверенность в ее глазах… его жуткая убежденность, что она, знаменитость, которую все узнают с первого взгляда, его знает и ей вовсе не нужно с ним заговаривать, хватит и лицом подманить, по ночам подбрасывает его, дрожащего, на койке, а изможденное лицо капитана лишь в нескольких дюймах мятого серебряного шелка, слабый взор уставлен в его глаза, щетина, о которую ему вдруг нужно потереться щекой, всхлипывая, пытаясь рассказать, какая она была, как она смотрела на него…
Капитан, конечно, видел ее. Да и кто ее не видел? Его представление об утешении — сказать ребенку:
— Она реальная. С этим ничего не поделаешь. Пойми, она хочет тебя заиметь. Без толку просыпаться с воплями и будить тем самым меня.
— Но если она вернется…
— Сдайся, Готтфрид. Уступи во всем.Посмотри, куда она тебя заведет. Вспомни первый раз, когда я тебя ебал. Какой ты был тугой. Пока не понял, что я намерен кончить внутрь. Твой маленький розовый бутон расцвел. Тебе нечего было терять, к тому времени — даже невинности губ…
Но мальчик все плачет. Ему не поможет Катье. Наверное, она спит. С ней никогда не поймешь. Он хочет быть ей другом, но они почти не разговаривают. Она холодна, таинственна, он ее иногда ревнует, а иногда — обычно если ему хочется ее выебать, а из-за какой-нибудь хитроумной уловки капитана нельзя, — тогда ему чудится, будто он любит ее до отчаяния. В отличие от капитана, он не видит в ней верную сестру, которая освободит его из клетки. Он грезит о такомосвобожденье — но как о темном внешнем Процессе, что случится, чего бы кто бы из них ни хотел. Уйдет она или останется. Поэтому, когда Катье навсегда бросает игру, он молчит.