Радуга тяготения
Шрифт:
Бликеро ее проклинает. Швыряет сапожную колодку в драгоценного Терборха. Бомбы падают к западу, в Haagsche Bosch [53] . Дует ветер, пуская рябь по декоративным прудам. Рычат штабные машины, отъезжая по длинной дорожке, обсаженной буками. Лунный серп сияет в дымчатых облаках, его темная половина — цвета заветренного мяса. Бликеро приказывает всем спуститься в укрытие — подвал с джином в бурых глиняных бутылях, с решетчатыми ящиками, где луковицы анемонов. Шлюха подвела батарею под перекрестье британского прицела, налет может начаться в любую минуту! Все сидят и пьют oude genever [54] ,счищают шкурки с сыров. Травят байки, по большей части — смешные, довоенные. К рассвету все уже напились и спят. Потеки воска набросаны на пол, как палая листва. «Спитфайры» не прилетели. Но ближе к полудню Schussstelle 3передислоцируют и реквизированный домик бросают. А ее нет. Перешла на английские позиции, на том выступе, где великая воздушно-десантная авантюра завязла на всю зиму, в сапогах Готтфрида и старом платье,
53
Гаагский лес (нидерл.).
54
Старый голландский джин (нидерл.).
— Прости, но нет — пуля нам нужна, — лицо Вима в тени, которую не пробить ее взгляду, с горечью шепчет под пирсом Схевенингена, драная поступь толпы по доскам над головой, — каждая, блядь, пуля, до единой. Нам нужна тишина. И мы не можем никого отрядить, чтоб избавился от тела. Я и так потратил на тебя пять минут… — поэтому он заполнит их последнюю встречу техническими делами, в которых она уже не сможет участвовать. Когда она озирается, его нет, исчез партизански бесшумно, и ей никак не удается примирить это с тем, каково ему некоторое время было в прошлом году под прохладной синелью, в те дни, когда у него еще не было столько мускулов, шрамов на плече и бедре, — поздний цветик, неприсоединившийся, которого в конце концов выманили за порог, но она его любила и раньше… наверняка…
Теперь она для них ничего не стоит. Им нужна была Schussstelle 3.Все остальное она им дала, вот только все время находила причины не указывать точно капитанскую ракетную установку, и теперь уже слишком велики сомненья, хороши ли эти причины были. Это правда — установка часто перемещалась. Но еще ближе к принятию решений ее разместить все равно бы не удалось: это ее бесстрастное лицо служанки нависало над их шнапсами и сигарами, картами в кофейных кругах на низких столиках, кремовыми бумагами, проштампованными фиолетом, точно синяки на теле. Вим и прочие вложили время и жизни — три еврейские семьи угнаны на Восток, — но погоди, она ведь это больше чем уравновесила, правда же, за те месяцы в Схевенингене? Они были детками, невротиками, одинокими, и летчики, и наземные бригады, все любили поговорить, и она переправила через Северное море кто знает сколько пачек Совершенно Секретных копирок, правда же, номера эскадрилий, пункты дозаправок, противоштопорные методики и радиусы поворота, радиоканалы, секторы, схемы движения — правда? Чего еще им надо? Она серьезно спрашивает, будто между информацией и жизнями существует реальный коэффициент пересчета. Так вот, как ни странно, он есть. Записан в Руководстве, хранится в Военном министерстве. Не забывай, подлинный смысл Войны — купля-продажа. Убийство и насилие — саморегуляция, их можно доверить и непрофессионалам. Массовая природа смерти в военное время полезна по-всякому. Служит зрелищем, отвлекает от подлинных движений Войны. Предоставляет сырье для записи в Анналы, дабы можно было учить детей Истории как секвенциям насилия, одна битва за другой, — так они успешнее подготовятся к взрослой жизни. Лучше всего: массовая смерть — стимул для обычного народа, для людишек, брать-хватать кусок этого Пирога, пока они еще живы и могут его слопать. Истинная война — триумф рынков. Повсюду всплывают натуральные рынки, тщательно выделанные профессионалами под «черные». Оккупационные деньги, стерлинги, рейхсмарки продолжают обращаться — строгие, как классический балет, — внутри своих стерильных мраморных хором. А тут, снаружи, внизу, в народе к жизни вызываются валюты поистиннее. Ну вот — евреи оборотны. Оборотны, как сигарета, пизда или батончики «Херши». Кроме того, евреи несут в себе элемент вины, будущего шантажа, который работает, ессессно, в пользу профессионалов. И вот Катье вопит во всю глотку в безмолвие, в Северное море надежд, а Пират Апереткин, знакомый с нею по торопливым встречам — на городских площадях, что умудряются глядеть казармами и душить клаустрофобией, под сенью темных хвойных запахов лестничных пролетов, крутых, как стремянки, на кэте у замасленной набережной, и сверху таращатся кошачьи янтарные глаза, в старом Жилом квартале, где дождь на дворе и по пыльной комнате разбросан громоздкий древний «шварцлозе», разобранный до коленно-рычажного механизма и масляного насоса, — он видел ее всякий раз как лицо, место которому среди тех, кого он знает лучше, на кромке всякого предприятия, теперь же, лицом к этому лицу вне контекста, неохватное небо, все в морских облаках, Что движутся походным маршем, высокие и пышные, за ее спиной, подмечает опасность в ее одиночестве, осознает, что никогда не слышал ее имени — до самой встречи у мельницы, известной под названием «Ангел»…
Она ему рассказывает, почему одна — более-менее, — почему не может теперь вернуться, и лицо ее где-то не здесь, выписано по холсту, вывешено вместе с другими выжившими там, в домике возле Дёйндитта, лишь свидетельствует игре в Печь — века минуют обагренными облаками, затемняя неощутимо тонкий слой лака меж нею и Пиратом, даруя ей щит безмятежности, что ей нужна, классической неуместности…
— Но куда же вы пойдете? — У обоих руки в карманах, оба туго обмотаны шарфами, камни, что оставила за собой вода, черно блестят, будто надпись во сне, которая вот-вот — и станет разборчива, отпечатанная вдоль этого берега, всякий ее фрагмент пока столь поразительно ясен…
— Не знаю. А куда лучше?
— В «Белое явление»? — предложил Пират.
— «Белое явление» — это хорошо, — сказала она и шагнула в пустоту…
— Осби, я ненормальный? — Снежной ночью, пять ракетных бомб с полудня, дрожа на кухне, поздней и под свечой, Осби Щипчон, недоумочный гений этого дома, настолько углубился в свое вечернее свидание с мускатным орехом, что вопрос звучит вполне уместно, в тусклом углу бледная цементная Юнгфрау присела враскоряку, флегматичная и, судя по всему, раздраженная.
— Конечно, конечно, — грит Осби, текуче дрыгнув пальцами и запястьем по мотивам того, как Бела Лугоши
вручал некий бокал вина с «малинкой» какому-то дурню, молоденькому герою в «Белом зомби» — первом фильме, увиденном Осби в жизни и, в некотором смысле, последнем, что представлен в его Списке Всех Времен наряду с «Сыном Франкенштейна», «Уродцами», «Летим в Рио» и, быть может, «Дамбо», который он ходил смотреть на Оксфорд-стрит вчера вечером, но на середине заметил: толстеньким хоботом глазастого слоненка обернуто вовсе не волшебное перышко, а кислая пурпурно-зеленая физиономия мистера Эрнеста Бевина, — и решил, что благоразумнее отбыть из зала. — Нет, — поскольку Пират тем временем неверно истолковал слова Осби, каковы бы те ни были, — не «конечно, ты ненормальный, Апереткин», отнюдь не это…— Тогда что, — спрашивает Пират, когда молчание Осби переваливает за минутную отметку.
— А? — грит Осби.
Пират в раздумьях и сомненьях, вот что. Все припоминает, что Катье теперь избегает любых упоминаний о домике в лесу. Она в него заглянула — и выглянула, но хрустальные стекла истины преломляли все ее слышный слова — часто до слез, — и он не вполне разбирает, что говорится, и уж совсем не допетривает до самого лучистого хрусталя. И впрямь, зачем она покинула Schussstelle 3?Этого нам так и не сообщают. Но время от времени игрокам — в затишье игры либо в кризисе — напомнят, каково оно все-таки, играть по-настоящему — и они после этого уже не смогут продолжать в том же духе… Тут ведь не надо ничего внезапного, эффектного — можно и мягко, — и вне зависимости от счета, числа зрителей, их совокупного желанья, штрафных, назначенных ими либо их Лигами, игрок, осознанно проснувшись, быть может, с жестким, как у юного изолята, пожатьем плеч самой Катье и ее резким шагом, скажет «на хуй» и выйдет из игры, в глухую завязку…
— Ладно, — продолжает он в одиночку, Осби, провалившись в улыбку мечтательного грибника, прокладывает трассу по зрело-женской снежной коже Горной Вершины в углу, только он да ледяной пик в вышине, да синяя ночь… — стало быть, это недостаток характера, причудь. Как таскать с собой эту чертову «мендосу». — В Фирме все, знаете ли, носят «стены». «Мендоса» в три раза тяжелее, никто в последнее время даже близконе видал 7-миллиметровых пуль к мексиканскому «маузеру», даже на Портобеллороуд: ей недостает роскошной Гаражной Простоты или скорострельности, но Пират все равно ее любит (да, в наши дни это преимущественно по любви), — видишь ли, тут все дело в обмене, рази нет, — ностальгия по прямой тяге в духе «льюиса», возможность откинуть ствол за секунду (когда-нибудь пробовали снять ствол со «стена»?) и наличие обоюдоострого бойка на случай, если поломается… — Неужели меня остановит лишний вес? Это моя причудь,я к тяжести безразличен, или я б не вытащил сюда девчонку, правда?
— Я вам не подответственна. — Статуя в винного цвета бархате faconne [55] от шеи до запястий и лодыжек, и как давно, господа, наблюдает она из теней?
— Ой, — Пират робеет, — вообще-то подответственны, знаете.
— Счастливая парочка! — вдруг ревет Осби, беря новую щепоть того, что похоже на мускатный орех, глаза его закатываются до белков, до цвета миниатюрной горы. Чихает громко на всю кухню, и ему поразительно, что эти двое у него в одном поле зрения. Лицо Пирата темнеет от смущения, у Катье не меняется, наполовину выбито светом из соседней комнаты, наполовину в сланцевых тенях.
55
Рельефный (фр.).
— Так, значит, надо было вас оставить? — И когда она лишь сжимает рот нетерпеливо: — Или вы думаете, тут кто-то был обязан вас вытаскивать?
— Нет. — Вот теперь дошло. Пират спросил только потому, что начал Подозревать — мрачно — сколько угодно Кого-То Тут. Но для Катье долг — лишь то, что надо стереть. Ее застарелый неподатливый порок — она хочет переплывать моря, связывать страны, между которыми невозможен никакой обменный курс. Предки ее на средне-нидерландском пели:
ic heb и liever dan ^eп eversw^in, al waert van finen goude ghewrach [56] ,—о любви, несоизмеримой с золотом, золотым тельцом и даже, как в этом случае, с золотой свиньей. Но к середине XVII века золотых хряков уже не осталось, только из смертной плоти, как у Франса ван дер Нареза, еще одного предка, который отправился на Маврикий с целым трюмом таких живых хряков и потерял тринадцать лет, таская по эбеновым лесам свою haakbus [57] , бродя по болотам и языкам лавы, методично истребляя местных додо, а зачем — он бы и сам не сумел объяснить. Голландские свиньи разбирались с яйцами и птенцами. Франс тщательно целился в родителей с 10 или 20 метров, ствол уперт крюком в сошку, медленно тянет спуск, глаз сосредоточен на линяющем уродстве, а ближе, в фитильном замке, пропитанное вином, зажатое челюстями серпентина нисходит красное цветенье, и жар его у него на щеке — «как мое собственное маленькое светило, — писал он домой старшему брату Хендрику, — повелитель моего Знака…», являя затравочный порох, который он прикрывал другой рукой, — вдруг вспышка на полке, сквозь запальное отверстие, и гром выстрела отзывает от крутых скал, отдача бьет прикладом вдоль плеча (кожа сначала содрана, волдырь, а затем роговеет — после первого лета). И глупая неловкая птица, ничем не приспособленная ни летать, ни хоть сколько-то быстро бегать — да к чему они вообщенужны такие? — неспособная даже засечь своего убийцу, разорвана, плещет кровью, сипло издыхает…
56
57
Гаковница, аркебуза (нидерл.).