Радуга в небе
Шрифт:
Барон был неистово галантен с ней и крайне предупредителен. Она почти насмешливо, но ласково позволяла ему обожать себя. Забавное она была создание, и нежное изменчивое лицо ее чем-то напоминало мордочку хорька. Том Брэнгуэн был смущен и полностью в ее власти, а она все смеялась, чуть задыхаясь, словно решив проявить жестокость. Да, видно, она немало мучила пожилого барона.
Когда через несколько месяцев она родила сына, барон Скребенский был в диком восторге.
Постепенно она собрала вокруг себя кружок деревенских знакомых. Поскольку она была родовита, наполовину венецианка, училась в Дрездене, маленький иностранец-викарий завоевал наконец место в обществе, почти удовлетворявшее его безумные амбиции.
Поэтому Брэнгуэны были удивлены приглашению Анны и ее молодого мужа в гости в Брисвел. Ведь Скребенский теперь был весьма обеспечен,
Анна нарядилась как могла, освежила в памяти хорошие манеры, которым ее обучили в школе, и прибыла в гости вместе с мужем. Уилл Брэнгуэн не изменился ни на йоту — все такой же румяный, с лучезарной улыбкой, долговязый, с маленькой головкой встрепанной птицы. Маленькая баронесса умчалась, обнажая зубы. Она была просто очаровательна — насмешливо-холодновата, весела и игрива, как ласка. У Анны она вызвала мгновенное уважение пополам с настороженностью; ее инстинктивно привлекала странная и детская невозмутимость баронессы, но, восхищаясь ею, она так же инстинктивно ей не доверяла. Маленький барон теперь сильно поседел и выглядел особенно хрупким. Он был худ и морщинист, но по-прежнему горяч и неукротим. Анна разглядывала худое тело, маленькие, красивой формы ноги и худые руки, пока он говорил, и краснела. Она распознала в нем мужское начало — эта поджарая энергичная собранность, азартный интеллект, способность отвечать обдуманно и остроумно. Он был такой независимый, такой совершенно непредубежденный. Женщина являлась для него самостоятельной личностью. Поэтому смущения при разговоре она не чувствовала. А он мог парировать ей — обдуманно и остроумно.
Он был ни на кого не похож и интересен; его напряженная внутренняя жизнь, сведенная возрастом до сущности и непреложности почти убийственной, жестокой, была так непоколебимо уверена в себе, что это привлекало. И она, завороженная, глядела в это нежаркое, но стойкое и такое ни на что не похожее пламя. Предпочла бы она это пламя рассеянному теплу, излучаемому мужем, его слепой и горячей юности?
Она словно вдыхала в себя разреженный и колючий морозный воздух, выйдя из жарких комнат. Этот странный Скребенский приоткрывал перед ней другую жизнь — сотканную из иного, свободного материала, жизнь, где каждый самостоятелен и отделен от других. Не свойственен ли и ей этот материал? Не душит ли ее брэнгуэновская скученность?
Между тем маленькая баронесса, поблескивая своими широко распахнутыми сияющими карими глазами, заигрывала с Уиллом Брэнгуэном. Неловкий, он не сразу распознавал все ее ухищрения. Но он не сводил с нее загоревшихся глаз. Она представлялась ему странным существом, не имевшим, однако, над ним власти. Она досадливо краснела. И снова и снова поглядывала на это смуглое живое лицо, странно поглядывала, словно бы с презрением. Она презирала эту неироничную и слишком доверчивую натуру, никак ее не занимавшую. Но при этом она сердилась и как будто ревновала. А он наблюдал за ней с почтительным интересом, как наблюдал бы за прыжками какого-нибудь горностая. Но сам он не был вовлечен в игру. Он был из другого теста. Она была подобна играющим и покусывающим языкам пламени — он же был как ровный огонь. Она не могла его расшевелить. И в конце концов заставила его густо краснеть, утвердившись сама в позе изящного, но колючего классового превосходства. Он краснел, но не спорил. Он был совсем другой.
В комнату вошла нянька с маленьким мальчиком. Ребенок был хрупкий, живой, как ртуть, сообразительный и переменчивый в своей жажде новых впечатлений. В Уилле Брэнгуэне он сразу распознал чужака. Минутку он побыл с Анной, признав ее, но тут же и был таков — быстрый, наблюдательный, непоседливый, интересующийся всем и вся.
Отец глядел на него с обожанием и говорил с ним по-польски. Забавно было наблюдать чопорного аристократа отца в общении с ребенком и разделявшую их дистанцию: с одной стороны, классическое отцовское превосходство, с другой — сыновье подчинение. Они поиграли друг с другом, сохраняя все ту же дистанцию, — два самостоятельных и независимых существа, разных не столько по семейному, сколько по социальному своему статусу.
А баронесса все улыбалась, улыбалась без конца, обнажая свои немного выступающие вперед зубки, очаровательная в своей таинственной и неизбывной привлекательности.
Анна понимала, насколько другой могла бы быть ее жизнь, как по-иному могло бы все сложиться. Душа ее встрепенулась, словно это была и не она. Интимная связь с мужем испарилась, исчезла эта странная,
обнимающая всю ее брэнгуэновская близость, такая теплая, уютная, душная, в которой каждый существовал в неразрывном единении с другими, нерушимом, как кровное родство. Она отвергала ее, эту тесную связь с молодым мужем. Он и она не были единым целым. Тепло его не должно постоянно обнимать ее, затоплять, проникая в ее сознание, разрушая ее личность, пока не растворится она в этом тепле, едином уже для обоих. Она хотела иметь собственную жизнь. А он затоплял ее, поглощая в горячем потоке своей жизни, так что она уже не различала, она ли это или кто-то другой, связанный с ним тесной кровной близостью, замыкавшей ее и выключавшей из прохладной предметности прочего мира.Она стремилась возродить себя прежнюю — острую, деятельную, независимую, не поглощенную, но активную, и активную самостоятельно, стремилась давать и брать, но не растворяться. Он же стремился к этому странному поглощению и слиянию с ней, которому она противилась. Но противиться сильно она не могла, ощущая свою беспомощность. Слишком долго прожила она раньше в коконе любви Тома Брэнгуэна.
От Скребенского они отправились осмотреть любимый Уиллом Линкольнский собор, находившийся неподалеку. Он обещал ей постепенно показать все церкви Англии. Начали они с Линкольнского собора, который он хорошо знал.
Когда пришло время уезжать от Скребенского, Уилл заторопился, его охватило нетерпение. Какая муха его укусила? Она уехала от Скребенского сердитая. Но ему и не нужно было ее общество. Казалось, грудь его распахивается навстречу огромному силуэту собора, маячившего над городом. Душа его рвалась, опережая тело.
И когда он увидел вдали собор, темно-синий его силуэт, взметнувшийся в небо, сердце его дрогнуло. Вот он, знак свыше, сам дух святой, парящий, как голубь, в вышине, как орел, простерший свои крылья над землей. Он обратил к ней сияющее восторженное лицо, рот его был приоткрыт в странной восторженной ухмылке.
— Вот и она! — сказал он.
Это «она» ее раздражило. Почему «она»? Собор — это он! Почему это огромное здание, такое ветхое, здание из прошлого, приводит его в такой неистовый восторг? Но она стала готовить себя к встрече.
Они поднялись на крутой холм, он шел, сгорая от нетерпения, как пилигрим, приближающийся к святыне. Когда они очутились на месте и увидели с одной стороны замок, а с другой — собор, сердце его чуть не лопнуло, такой бурной радостью запылало все внутри, он ликовал, воодушевленный.
Они прошли в ворота, и им открылся величественный западный фасад во всей своей необъятной широте и пышности.
— Это позднейшая переделка, — сказал он, глядя на золотистый камень и двойные башни собора и все же любуясь ими. В тихом восторге вышел он на крыльцо, ступив на грань невидимого чуда. Он поднял голову к прекрасной каменной резьбе портала. Теперь ему предстояло проникнуть в прекрасную внутренность собора.
Он толкнул дверь, и его охватил сумрак колонн и сводов, и душа его затрепетала, всколыхнувшись в своем гнездилище. Она устремилась вперед и ввысь. Тело же оставалось неподвижным, захваченное величием открывающейся картины. Душа парила в полумраке, стремясь охватить, объять, она кружила, вдохновенная, освобожденная. Она дрожала от великолепия интерьера, в тишине и сумраке этого щедрого и плодоносного изобилия, как пошедшее в рост зерно.
Ее тоже охватило изумление и благоговение. Она шла вслед за ним. Сумрак собора был средоточием жизни, расцвеченная красками темнота была зародышем света и нарождающегося дня. Здесь, в соборе, начинался первый из рассветов и опускался на землю первый из закатов, ведя за собой незапамятную и бессмертную тьму, из которой процветет и увянет новый день, оставив после себя мирное эхо глубокой и незапамятной тишины.
Вне времени, отвергнув время! Между востоком и западом, рассветом и закатом таилась эта церковь, как молчаливое зерно, еще не пророщенное, умолкшее после смерти. Заключавший в себе смерть и рождение, гул жизни и все ее перемены, собор примолк, как семя будущего прекрасного цветка, непостижимого сияния жизни, чье начало и чей конец сокрыты в кругу молчания. Опоясанный радугой, мерцающий драгоценными каменьями собор таил в недрах молчания — музыку, во тьме — свет, в смерти — изобилие, как семя, дающее росток, листок за листком из молчаливого своего корня, а затем и цветок с его тайной, заключенной меж лепестками, — тайну смерти, из которой он произошел, тайну жизни, из смерти возникшей, тайну бессмертия и смерти, которая вновь поглотит его.