Радуга
Шрифт:
— Простите, люди добрые! — закричала Блажене, даже позеленев от ярости. — Наш батрак Рокас пьян. Сам не знает, что говорит!
— Не может быть, маменька, — ответил Рокас, насильно целуя руку Блажене. — А мне-то кажется, что я с позавчерашнего утра ни крошки хлеба, ни капли воды во рту не держал. У меня голова кружится, язык заплетается от голода и жажды.
— А кто виноват, что раззява? Разве я тебе запрещала кушать и пить, или Микасе? У самого глаз да рук нету, чтобы взять?
— Прости, маменька. Я сам виноват. В день врунов забылся от счастья, что дяденька меня усыновил, а потом... Никто меня не угощал. Слышите, люди добрые, какой я был дурак? Сразу меня накажешь, маменька, или мне самому себя выпороть, когда вы дяденьку из дому вынесете?.. За бывшие и будущие свои грехи, совершенные от плотской и душевной алчности проклятой!
Не
— О, господи Иисусе!.. Отец, как нам не везет с батраками; тот, Пятрас, был нехристь и разбойник, а этот, Рокас, лодырь и болтунишка! Пропали мы без тебя, папаша. Пропали!.. С этого дня... когда без мужской руки да без мужского ума дома и в поле остались.
— Не бойся, маменька... Я уже примака для вас нашел. Ципру Катинаса! Он хороший работник и верный католик... придет пешком на смотрины на пасху. На свеженинку его пригласил. Дай боже вам договориться и после года траура втроем дружно жить, — успокаивал Рокас Блажене и, подмигнув буйтунайцам, крикнул: — Прошу всех явиться на Цегельне свидетелями! Сейчас, как всем известно, страстная неделя. Сухой пост. Поэтому маменька поминки по нашему папеньке Бенедиктасу переносит на первый день пасхи, сразу же после обедни, чтобы все босяки могли наесться и напиться до отвала за светлую память покойного и счастливую жизнь будущих молодоженов!
Блажене брякнулась в обморок.
Тогда Рокас Чюжас взял ее, будто перышко, на руки, вынес, уложил на телегу, украшенную еловой хвоей, зачерпнул в пригоршню воды из кадки, в лицо плеснул и, приведя в чувство, вернулся в дом, вывел под руку Микасе вслед за черным гробом отца Бенедиктаса, который, по ее указанию, сам сколотил из невысохших досок, и поэтому буйтунайцы его едва-едва выволокли, скаля стиснутые зубы и давясь от неимоверной тяжести и сдерживаемого хохота... Как ни крути, но на исходе великого поста ноги и без того слабоваты. Хорошо Рокасу языком молоть, раз он дома остается. А нашего горя это еще только начало. Как придется эту свинцовую глыбу на катафалк в костеле поднять, как ее на кладбищенскую горку затащить? Да пропади он пропадом, этот чертов мошенник Бенедиктас Блажис, пропади пропадом его батрак Рокас Чюжас... А может, Блажене, оставшись вдовой, и впрямь устроит поминки на пасху?! Хотя бы для тех, кто нес гроб ее муженька? А?
— Держите, ребята. Держите. Не поперек. Ногами вперед! Как полагается! — командовал Рокас, а когда гроб кое-как оказался на телеге, подошел к сивой кобыле и, потрепав ее по загривку, как любил делать бывший хозяин, жалобным голосом закричал: — В добрый час, папенька! Может, свидимся когда, а может, и нет! Пребывай в сытости и довольствии в раю, а нам, батракам, все едино — тут голодать, на земле, или там, в пекле!..
Кукушкой закуковала Микасе, совой заухала Блажене, зашелестели провожавшие от сдавленного смеха, словно сухой бор перед первой весенней грозой. Как семь бесовок заржала Сивка, по молодости и глупости еще не понимая, что никогда больше не накормит ее хозяин, знаменитый на всю Аукштайтию сват и врун, ни своим, ни чужим овсом.
Один только Саргис заплакал, сидя на цепи, искренне, со слезами, потому что одному ему хозяин никогда не врал. И лупил, и гладил, и жаловался, и утешения искал у него от всей души.
— Кончена твоя комедия, Бенедиктас Блажис! — прошептал Рокас слова Юлийонаса Заранки, сказанные прошлым летом во время обыска, и задрожал, как осиновый лист, вспомнив, как этот очкастый ужак схватил его влажной рукой за шиворот и сказал: «Явилось на свет поколение воров, мошенников и врунов, стократ сноровистее вашего поколения, месье Блажис! Вот полюбуйся на своего батрака. Он будет первым, кто тебя одурачит и ограбит, а может, и убьет. Так что не зови сего другой раз на помощь с топором, чтоб сам не схлопотал по макушке. Лучше отдай по-хорошему награбленные обманом деньги и золото полиции, Литве, мне, дабы имущество твое не досталось убийце твоему и ты, умирая, локти себе не кусал от злости». Вот тогда и затрепыхался Рокас Чюжас, тогда и откусил он Заранке большой палец, тогда и сипел, обливаясь кровью: «На тебе, Мессия, за пророчество, на тебе, полицейский ужак!» И когда его избивали тогда, Рокас хохотал и кусался не от боли! От радости! От радости, что дяденька Бенедиктас в тот вечер перехитрил самого хитрого ужака полиции Юлийонаса Заранку, который весь дом перерыл, все пожитки выпотрошил в поисках сокровищ и не догадался заглянуть под подушку
больного. Ах, черт возьми! Найди тогда тот кожаный кошель они, Рокас сейчас не был бы в беде. Да и дяденька Бенедиктас не в жестком гробу ворочался бы, а готовился к пасхальной исповеди, делал бы в мягкой постели учет совести: один — в мыслях — себе и господу богу, другой — на словах — ксендзу на ухо, как теперь придется делать Рокасу Чюжасу, продавшему свою душу дьяволу. Замолчи, Саргис! Иди прочь. Идите прочь, черные мысли. Пускай Рокас Чюжас будет вором и убийцей — ты слышишь, Юлийонас Заранка!.. А ты кто такой? А Мешкяле? Анастазас?.. Крауялис? Яцкус Швецкус?.. Подрядчик Урбонас?.. Все вы вруны и воры. Всем вам ясно, что без денег на этом свете счастья не видать. Так почему же Рокас Чюжас должен быть порядочнее вас и глупее?.. А?Когда похоронная процессия исчезла из виду, Рокас вынул из кармана штанов кусок уха поросенка и швырнул Саргису, чтобы тот больше не скулил и не завывал, а сам, отперев гвоздем дверь амбара, выудил из закромов копченую колбасу, умял стоя (ах, одним грехом больше или меньше), напился в избе березовицы и повалился на кровать хозяина малость вздремнуть... Едва смежил глаза — будто в пропасть полетел.
Проснулся Рокас уже в сумерках — от ударов плетки... И тут же услышал визг старухи Блажене:
— Ах ты, нехристь... Лакомка проклятый! Где твоя совесть, где страх божий? В страстную неделю! Как свинья!
— Что случилось, маменька?
— Еще спрашивает! Сам провонял, как сума нищего. Во всей избе колбасой разит. Чтоб ты подавился!
— Извини, маменька... Я-то запаха не чую, а может, и не я виноват? Может, твой насморк?
— Не отпирайся!
— Я не отпираюсь, маменька. Сам папа римский во сне, говорят, воздух портит. А я даже клириком не был. Господь простит меня. Послезавтра к пасхальной исповеди пойду, если жив буду.
— Вон! С глаз моих долой, скот!
— Тетенька! — взвизгнул Рокас, схлопотав плеткой по щеке, и выскочил из кровати. — Я тебе покамест не сын. Ты мне не мамаша! Отдай, что мною заработано, и мы чужие. Я дорогу домой найду!
— Твое жалованье буйтунайцы сожрут. Не я, а ты их на пасху зазвал.
— Ну и кушайте на здоровье! Черт его не видел, это жалованье. С дырявыми карманами пришел, с дырявыми уйду.
— Ты меня не стращай. Уходи подобру-поздорову. Никто тебя за полу не держит. Таких батраков — пруд пруди.
— С богом, тетенька. Разреши последний раз березовицы напиться. Березовица — моя.
— Хватит мне нервы трепать в такой день.
— А у меня вместо нервов, может, веревочки?
— С жиру бесишься?
— Бешусь, как видите. Будьте здоровы. Живите и подыхайте без меня.
— Рокас, ты шуток не шути! — заговорила Микасе, встав на пороге.
— Да какие тут шутки? Пускай извинится эта старая лисица, пока мои уши слышат. Иначе в суд подам за то, что вором обозвала.
— Пошел в конуру, щенок! К Саргису. Голову остуди! Ты не бойся, Микасе. На коленках приползет — никуда не денется.
— Не на коленках! На животе приползу! Чтоб хутор подпалить! — сказал Рокас, нахлобучив шапку. — А как быть со свеженинкой, что дяденька Бенедиктас на крестины моего братика обещал? Не дай боже, чтоб столько мяса сгорело. Весь приход в страстную неделю свининой разить будет.
— Сейчас уже собрался домой уходить?
— Разве не видишь, что шапку надел?
— Микасе, полезай на чердак. Отрежь ломоть от прошлогоднего сала.
— Одна боюсь.
— Тогда оба полезайте.
Зажгли лучину. Забрались оба на чердак. Рокас, длинный, будто жердь, светил. Микасе, маленькая и толстая, что кубышка, руки поднимала, тянулась с ножом к салу. Не дотянулась. Попросила Рокаса, чтоб ее приподнял. Рокас послушался. Приподнять-то приподнял, но попробуй удержи такую гирю шестипудовую, которая больше кряхтит, чем сало режет.
— Ты поживей там!
— Терпи.
— О, господи!
Зашатался Рокас, ноги подкосились, и повалился он вместе с грузом. Лучина погасла.
— Кострику не подпали...
И обвилась обеими руками Микасе вокруг шеи Рокаса. Попробуй встань теперь, когда тело к телу прилипло.
— Рокюкас, не уходи от нас... Ты ж не дурак...
— Микасе, пусти.
— Ты ж не маленький.
— Чего ты от меня хочешь? Черт возьми.
— Поцелуй, Рокюкас. Осчастливь... Полсвиньи отдам. Тут все мое, — прошептала Микасе. — И мамаша долго не протянет. Все будет наше. Ты только меня не отпускай. И не ерепенься. Вот увидишь, как хорошо будет... Рокюкас.