Радуга
Шрифт:
— Бегу. Мамонька, держись. Не умирай.
Виргуте, пыхтя — в дверь. Розалия обеими руками за изголовье кровати ухватилась. Помилуй, господи. Помоги разрешиться, пока фельдшер с железяками не прибежал.
— Йонулис, худо мне!
— Погоди! С Клайпедой хуже.
— О, Иисусе!
Неужто этот последний, поскребыш, в Йонаса удастся? Такой непослушный и упрямый, одно слово пробка дубовая?
— Ну, погоди!
— Черт не возьмет.
Погас белый потолок. В небе серебряные звезды зажигались, гасли, падали... Нет, нет!
— Иисусе, дева Мария!
Уши оглохли. Голос удалился.
— Ирод, где ты?
— Я тут, Розалия милая, — ответил веселый мужской голос, и тут же лязгнули щипцы.
— Не надо!.. Дай лучше руку.
—
Рука была не Йонасова. Деликатная, но мужская, крепкая.
— Теперь держись, фельдшерок.
И поднатужилась Розалия, из последних сил поднатужилась, пока от сердца что-то отделилось и легко-легко стало, как в раю. Где-то вдалеке пискнул ангелочек...
— Слава тебе господи. Победила, — прошептала Розалия, повалившись на спину, и почувствовала, что рука... чья-то добрая, прохладная рука обмакивает со лба капельки пота.
— Ты, Виргуте?
— Я.
Темный туман рассеялся. Только уши еще были заложены. Кто-то скрипнул дверью, кто-то вбежал в избу.
— Йонас! Ирод, кого мы дождались-то?
— Сына ирода, — ответил голос, но не мужа, не Йонаса... Никак Пранаса Аукштуолиса?
— А где же мой?
— Тут я, — ответил Йонас не своим голосом.
— Чего ж не весел? Может, сын хроменький родился?
— Здоровый, как бык.
— Тогда что? Почему нос повесил?
— Клайпеды больше нету. Гитлер сожрал, — всхлипнул Йонас.
— А чтоб подавиться ему!.. — Розалия поймала руку Йонаса и, приложив к горящей щеке, прошептала: — Не плачь, Йонукас... А ну ее к черту, эту Клайпеду... Хорошо, что сыночек здоровым родился.
Сейм босяков той ночью заседал до первых петухов. Кому-кому, а кукучяйским работягам было страшно грустно, что Литва лишилась окна в широкий мир. Давно ли они всей стаей шагали в Клайпеду осмотреться, своими ногами ступали по молу, уходящему в море, где косматая ширь вод сливается с небом, где белая чайка сражается с ветром, где сердце заливает нессказанная тоска, а умом овладевает вера, что есть на свете счастье?.. Хотя портовые рабочие и говорили, что босякам всюду один хрен, тут или там, плохо всюду, где господа при власти, но все же был собственный порт, к которому столько лет они прокладывали шоссе, будто паломники шли на коленях до самого Гаргждай... А сейчас что будет? Что ждет наших детей? Ведь аппетит у Гитлера растет не по дням, а по часам.
— А ну его к черту!
— А ну его в болото! Цап-царап — и Клайпеды нету.
— Что же Сметона себе думает?
— А ему думать нечем.
— Ему кресло президента дороже нации.
— Долго не удержится. Гитлер скинет.
— Сметону черт не возьмет. У Сметоны золотишко за границей. Ты, доброволец, скажи, что с нами будет, когда окажемся у Гитлера в пасти?
Кратулис ничего не ответил на вопрос Винцаса Петренаса. Сидел, схватившись руками за голову и, постанывая, сосал цигарку из самосада. А когда мужчины, устав от дурных мыслей и дурной тишины, разошлись по домам, Кратулис снял с чердака трехцветный флаг и, перевязав черным девичьим чулком своей Милюте, вечный ей упокой, вывесил на крыльце...
Утром первым увидел его Анастазас. Решив, что так надо, сам вывесил флаг с траурной повязкой. Пурошюс, заразившись от Анастазаса — перед волостной управой, школой и полицейским участком, Адольфас — у настоятелева дома. А тогда уж пошли вешать траурные флаги все богомолки...
Прискакал верхом из Пашвяндре Мешкяле и не узнал городок. Решил, что президент скончался. Узнав от Микаса и Фрикаса истинную причину, тотчас же позвонил в Утяну, чтоб узнать от господина Заранки, как ему поступить в такой ответственный момент, и получил следующий ответ:
— Дурак! Клюнул на коммунистическую провокацию. Тюрьмой для тебя пахнет. Благодари бога, что я здесь, твой ангел-хранитель. Чтоб через три минуты не было ни единого флага! Nehmen Sie das in Acht! [25] Аминь!
И, злобно хмыкнув, швырнул трубку.
Мешкяле тотчас Микаса и Фрикаса — за глотку. Те подняли на ноги
всех шаулисов, которые под руководством Анастазаса бежали по дворам и срывали государственные флаги. Народ решил, что Литве, родине нашей, капут, что немец идет. Бабы босяков, выбежав на двор, зарыдали, а крестьяне, вспомнив о кайзеровском владычестве, стали прятать скотину да припасы. Яцкус Швецкус со своим пасынком Йокубасом троих лошадей в Рубикяйский лес угнал, полный воз сена нагрузил и в темном ельнике спрятал. Йокубас на страже остался, а Яцкус, возвращаясь пешком домой, заглянул к своему свояку, хворому Блажису, и поведал, какие новости в Кукучяй и что в Литве творится. Едва Швецкус — в дверь, Блажие — из кровати и при помощи Рокаса Чюжаса живо заколол двух поросят. Когда мужчины и обе бабы принялись опаливать туши, вся деревня Буйтунай сбежалась к ним с ведрами. Решили люди, что на хуторе Блажиса пожар. При виде заколотых поросят только рты разинули. Поскольку старик Блажис опять юркнул в постель изображать болезнь, зеваки окружили оставшихся и принялись отпускать шуточки. Что случилось, мол, неужто Микасе примака нашла и собирается для всего прихода свадьбу сыграть на пасху? Не слишком ли рано свеженина? Не провоняет ли мясо псиной?.. Микасе, обидевшись, зарыдала, мать Блажене — стала честить непрошеных гостей почем зря да носиться с пучком горящей соломы, будто сбесившаяся старая ведьма. А буйтунайцам такое только подавай. Еще больше распустили языки. А уж шуток-то, шуток было... без числа. Хорошо еще, что Рокас Чюжас — парень с головой. Перестав тушу опаливать, вытер тылом ладони пот и, чумазый как черт, крикнул:25
Имейте это в виду (нем.).
— Хватит вам, ради бога! Наш хозяин Бенедиктас помирает! Через день-другой на поминки позовем! Тогда уж насмеетесь вволю, когда мяса нажретесь да великий пост нарушите!
Буйтунайцы, конечно, поверили, потому что Микасе рыдала, не переставая, а мать ее унимала. Устыдившись, побрели домой.
Двое суток Блажис ждал и дождаться не мог немецких танков. На третий день послал Рокаса Чюжаса в Кукучяй разузнать, что к чему, да оглядеться. Рокас удачно сходил и вернувшись доложил, что в городке тишь да гладь. «Радия» его отца сообщила, что немец дальше Шилуте не пойдет, потому что большевики ему кулаком погрозили... Словом, все туда-сюда, если бы в доме Рокаса Чюжаса веселое несчастье не приключилось.
— Какое еще несчастье?
— Мать мне брата еще одного родила. Босяки к крестинам готовятся.
— А ты, сынок, про мое несчастье своим не проговорился?
— Какое еще несчастье?
— Что у меня два поросенка покойниками лежат?
— На крестинах расскажу. Вот посмеются босяки.
— Смеяться хорошо, сынок, когда брюхо набито... А как там будет на крестинах твоего братца, не знаешь?
— А может, ты, дяденька, нам мясца одолжишь или продашь за полцены, чтобы смех был погромче?
— Не только продал бы. Дал бы. Но великий пост сейчас. Честные люди есть не будут... Столько мяса. Столько мясца весной! Хоть возьми да собакам выбрось. Хорошо бы милость твоим родителям оказать, да нельзя.
— А ты не переживай, дяденька. Крестины мы на пасху устраиваем.
— Э-э-э... почему же? В пост дешевле бы вышло... Родители-то твои, кажется, не богатеи...
— Не богатеи, дяденька, но покушать любят.
— Хорошо, сынок, ты прокопти мясцо, а я между тем подумаю, как вам в вашем несчастье помочь. Слава богу, до пасхи еще море времени.
Перед страстной неделей, когда до пасхи оставалось всего девять дней, созвал Блажис всех к своей кровати и ослабевшим голосом сказал:
— Глас Рокасов в тот вечер дошел до слуха господа нашего. Господь желает меня у себя видеть. Приснилось мне, что ем сырую свинину на свадьбе Микасе.
Блажене зарыдала, Микасе побледнела, а Рокас расхохотался:
— Не бойся, дяденька. Ты еще нас всех переживешь. Не приведи господи, чтобы кровать не сломалась да чтобы ты не убился, когда падать будешь...