Радуница
Шрифт:
Беда.
Беда – должники Антонины Сергеевны (а когда такое было? Сама всю жизнь в долгах как в шелках!) тянут резину, разводят руками или обходят переулком, если завидят на другом конце улице. А чем докажешь? Расписок-то не брала, хоть наказывала Людмила Ивановна да Владислав Северянович стращал. Нет, она своё твердила: деревенские, как-нибудь сочтёмся, в Африку не убегут! Да и как сунешь листок и карандаш, когда вот так же, под Христово имя, столько раз саму выручали? И как потом людям в глаза смотреть?..
Беда.
Беда – кому ни поклонилась, у всех своя беда (хотя куда тем бедам до её беды!), никто ничем помочь не может. Или не хотят, так тоже бывает. Радуется иной, глядя, как человек унижается, стоит ни жив ни мёртв и смотрит с надеждой, а потом топчется у калитки и не ведает,
Или уж это Никита от горя, от обиды на весь мир за маму, за её слёзы и унижения думал о людях так? Но ведь в те дни он повидал всяких. Иные уже поседели, имели добра воз и маленькую тележку, грамоты на стене. Они зарождали колхозы, боролись на полях социалистических сражений, заседали в сельсоветах, в горсоветах, маршировали на Первомай с плакатами и красными флажками в руках, гремели на партийных собраниях, а с получки перечисляли в Фонд мира… А вот же: из-за денег готовы были по-собачьи извернуться, уткнуть нос в пятую точку! Или сказать: «Схожу к соседке, перезайму!» – и кануть в воду, похохатывать где-нибудь, рассказывая, как училка со своим обглодышем стынет на ветру, морозит сопли и слёзы…
Что же получается: отворяй ворота – это для своей беды, а от твоей беды запираются на тридцать три засова?
Беда!
Беда – как носом чуяла, что её денежки – тю-тю! – хозяйка потребовала расчёта. Ни раньше, ни позже. Будто приспичило! Но мать и в самом деле раз или два вовремя рассчиталась, а дальше всё как у того Егорки, отговорки: то треть суммы, а то ноль без палочки. Тут любой взбеленится и начнёт названивать, не смотря, какой час на дворе. У любого, не только у Антонины Сергеевны, душа в пятках спрячется от этих ночных звонков.
– Я немножко поистратилась… я позже… – когда таиться дальше стало бессмысленно, забормотала в телефонную трубку. Думала, что с коммерсантами можно так вот – по-нашему, под честное слово. – Хорошо?
– Нет, голубушка, не хорошо! – враз отрезвила старуха, как холодной водой окатила. – Как мы договаривались? Ты реализуешь товар… Так?
– Но ведь я продавала!
– Продавала, а башли себе в карман! А долг платежом красен… Всё!
Как отрезала. Вынь и положи. От и до.
А сумма большая. Восемьсот сорок тысяч. Это если словами. Или 840 000, это цифрами. Их ни туда ни сюда. Каждый ноль, как колесо – а не откатишь. Как полынья – а в стужу не замёрзнет. Как бездна – а дно вот оно, уже близко! Как дыра в ничто. Как обледенелое окошко, в которое скалится чернозубая беда. В слове можно и окончание убрать (шторку задёрнуть), а тут ни одного ноля не зачеркнёшь… И ведь знала, что деньги придётся возвращать, а когда там ещё грядёт обещанная зарплата – и в самый крупный бинокль не видно! А цена в магазине – не собака, на цепь не посадишь. Вольная птаха, хоть через кого перескочит. Прыг-скок – через нужду людскую. Прыг-скок – через слёзы Никиты. Прыг-скок – через могильные холмики. Прыг-скок, прыг-скок – под дудочку коммерсанта…
Концы с концами не сведёшь! На что надеялась?
…Плачет Антонина Сергеевна. Снова убитая горем лежит, грозит напиться каких-нибудь сонных таблеток.
– Может, продашь, Владик, лес этим мужикам? Ты-то говорил, что приезжали к тебе, намекали?
– Ну уж нет, ты меня на подсудное дело не пихай! – Владислав Северянович бродил взад-вперёд по квартире, а брови, будто крылья хищной птицы, сходились и расходились у переносицы. – Меня не для того обязали лес охранять!
– Ты не один такой! И без тебя решат, выше начальники есть!
– Молчи-и! Вот так вот золотой фонд России и профукали! Ты лучше скажи, сколько уже вернули? Нисколько? Молчишь?! Ну, завернут тебе салазки!
– Мне?!
– А кому же? Не мне же. Я твоего – не ем, я своё ем!
–
А пропивала я – да? Эти деньги?! Таскалась я с ними по кабакам – да? С этими деньгами?! Из дому, а не в дом волокла – да? Полные-то сумки?! – уже не страшась ничего, хрипло кричала, и ноздри её, в которые затекали слёзы, – захлёбывались, и жилы на горле – ярились и некрасиво ширились. – Когда несла, ты молча-ал, а сейчас ты ни при чём! Коне-е-ечно!– Не ори! Пацана разбудишь, а ему завтра на консультацию!
– Вспомнил о пацане! О пацане он вспомнил! А он как щепка стал, пацан-то! Вчера опять Виктория Ивановна встретилась: поите, говорит, витаминами, покупайте больше фруктов… А на что я куплю?!
– Это не мои проблемы! Я картошку накопал, остальное меня не волнует! Мы у матери всемером росли, никаких у нас расстройств не было. Все, слава богу, живы-здоровы, никто ещё не помирал!
– Да вы-то!.. Вам хоть дерьма на лопате поднеси – всё сметёте! А Никита восприимчивый…
Напрасно взбунтовалась Антонина Сергеевна, никакого расстройства у Никиты не было. Просто Владислав Северянович нехорошо побледнел после маминых слов, а Никита шарахнулся и запнулся… За порог он запнулся, мама, а ты подумала, будто он ослаб и не может стоять на ногах! Да, худой он, худой. Кожа да кости. Одним словом, дрищ на батарейках. Опять же, мешки под глазами (немка спросила на уроке: «Анохин, что это у тебя мешки под глазами?» – «Надо», – замечательно ответил Никита. – «Зачем?!» – удивилась немка. – «А под картошку!» Немка долго протирала очки платочком). Да! – и утром он почти не ест, и в школьную столовку не ходит (потому что за столовку деньги плати, а где их найти? Никто не терял!). Зато от пола сорок пять раз отжимается, а на турнике только Вадик Портнягин больше может! Какой же Никита расстроенный?!
– Ну ка-ак, ка-а-ак возникла такая сумма?!
Молчит Антонина Сергеевна. Ей не полотенце мокрое, накинутое на лицо, не капли сердечные, набранные под губу, а тоска, беда-горе говорить мешают! Она, беда-то, дура, она зараза-то, а не мать! Её, беду, обзывай, Владислав Северянович!..
Как накопилось 840 000? Никита скажет. Он помнит. Ты не помнишь, а он помнит. Он имеет смелость помнить, а ты никогда не был смелым. О, это большая, великая смелость – помнить добро! Не каждому по плечу. Ведь за памятью добра приходит… что? Совесть. Совесть – воздать добром за добро. Это вы, захребетники бабьи, талдычите: «От добра добра…» Ты, Владислав Северянович, не смог, юркнул в свой лес, как в кусты.
Так, про сумму.
Взять хотя бы то бревно. Какое? Которое лежало, заметённое снегом, под забором у дяди Миши Чуварова. Ты, заботясь о золотом фонде России – может быть, один во всём Отечестве, – не заготовил вовремя дров, а та поленничка (от собачьей будки к стожку сена) на глазах иссякала. Вот мать и сторговала у дяди Миши это бревно. Что, в полцены? Да, вполовину. Потому что дядя Миша помнил добро, а мама не раз выручала его «на пузырёк»… Пусть бревно было с трухой внутри, пусть! Да, может, и незаконно спилил в твоём лесу. Лес, впрочем, не твой… Но дядя Миша выручил! А остальная половина суммы ушла… знаешь кому? Тому, кто зацепил тросом и трактором протащил это бревно сто пятьдесят шесть метров – от дяди Мишиного дома к нашему. Сто двадцать пять (Никита замерял стометровой леской «Клинская») до Глеба Борисовича. От него до дяди Миши – тридцать один метр, это тебе всякий мальчишка скажет, который хотя бы раз играл в снежки с Васькой, сыном Глеба Борисовича. Сто двадцать пять да тридцать один – сколько? То-то и оно! А запросил – как если бы из лесу. Такой щетинистый, с голубыми глазами, в мазутной телогрейке. У тебя, между прочим, вальщиком работает. Егор ли, Иван ли, Петька или Гришка… Не давать ему, алкашу? Иди не дай! И вот этому чудику в перьях, этому носителю русского сознания – этому богоносцу! – мать отстегнула столько, что ахнули все! И первым ахнул дядя Миша, а за ним и ты, придя с очередной попойки у вас в лесхо… То есть Никита хотел сказать – с работы. То есть ты не поверил. То есть ты не ахнул, а ухнул – как обухом по голове: «Дура!» Потом сказал: «Сам бы привёз!» (вот общий смысл твоих слов, без ругательств). Но неделя прошла – а ничего! Топились этим бревном, твои же дрова так и скрипели от ветра в лесу…