Ранний свет зимою
Шрифт:
Услышав вопли Гонцова, Иван Иванович подал голос, как из бочки:
— Чего расплакался? Кишка тонка? Сибиряк туг на раскачку, зато уж как двинет!..
— Глядите! — закричал Кеша.
Группа людей быстро шагала по дороге от поселка.
Гонцов поднял кверху свои длинные руки и, словно сигнальным фонарем, замахал картузом.
Насквозь вымокшие люди, подходя, приосанивались, расправляли плечи, как бы говоря: «А вы думали, не придем? Нет, не подведет рабочая косточка!»
— Там за нами еще идут! — крикнул Тима Загуляев, отбрасывая со лба мокрую прядь.
Пиджак его
— Кеша! Инструмент не подмокнет, как думаешь? — озабоченно спросил он.
— Я тоже принес — Кеша показал обернутую пестрым платком гармонику. — Побережем пока. Как двинемся, тогда уж…
Пока здоровались, закуривали, ругали погоду, подошли еще рабочие.
Дождь все лил, но собравшиеся — их было уже более пятидесяти — развеселились, шумно переговаривались, вслух гадали, кто еще явится, а кого жена не пустит.
Дед Аноха тоже пришел на маевку. Как-то Гонцов прочел ему, — сам дед был неграмотен, — нелегальную «памятку» Льва Толстого. Дед выслушал внимательно, погладил бороду и ничего не сказал. Но на следующий день Кеша услышал, как старик объяснял своему соседу, Фоме Ендакову:
— Солдаты получили письмо от графа Толстого. Граф не велел им стрелять в рабочих, потому что они, значит, люди, а людям-то по Христову закону надо жить.
Фому не любили за грубость, за драки. Он жил одиноко, по воскресным дням напивался и бродил по базару.
Как-то, пьяный, он пристал к Гонцову:
«За что п-презираешь? Что, я, по-твоему, не такой же рабочий, как ты? А вы от меня, как черт от ладана… Не вижу разве?»
«Вот привязался! Девица ты, что ли, чтоб тебя приглашать под ручку пройтиться? Сам от людей в угол забиваешься».
В мастерских собирали однажды деньги в стачечный фонд. Фома подошел к сборщику Кеше Аксенову:
«Что ж с меня не спросишь? Разве я против? Как люди, так и я», — и, положив серебряную монету, отошел.
Кеша догнал его:
«Зря обижаетесь, Фома Евстратыч. Вот вы нас избегаете, сторонитесь, а почему?»
Ендаков долго молчал, потом угрюмо ответил:
«Я человек темный…»
«Все мы были темные. — Кеша шагал рядом с тяжеловесным, нескладным Ендаковым, по-мальчишески заглядывая ему в лицо. — Однако мы свою темноту побороли, Фома Евстратыч, знаем теперь, куда путь держать».
Фома молчал.
Во время забастовки, когда подписывали требования к администрации, Ендаков без колебаний взял лист, поставил неуклюжую букву фиту, похожую на божью коровку, вывел, скрипя пером, «Енд». Дальше у него не получалось.
Первого мая Фома Ендаков встал затемно, надел чистое белье, праздничную рубаху. Подумав, засунул в карманы пиджака по косушке.
Старуха соседка, поспешно снимавшая с веревки развешанное с вечера белье, окликнула его:
«На работу, Фома Евстратыч?»
«Нынче работы нету. — И, помолчав, добавил: — Рабочий праздник. Для всех».
Она посмотрела ему вслед, как он неспешно и тяжело шагает под дождем, и покачала головой: будто не человек, а дерево двинулось с векового своего места.
Народ все прибывал. Дождь уже не шел, только ветер сдувал с ветвей
холодные брызги.Иван Иванович, аккуратно сложив свой балахон, появился совершенно сухой и с объемистой корзиной в руках.
Ендаков подумал: «В корзине не иначе литература; видать, раздавать будут».
На сборном пункте уже толпилась и сдержанно шумела добрая сотня людей. И еще подходили — поодиночке и группами.
— Товарищи, стройтесь в колонны! — крикнул Гонцов.
Он скинул мокрое пальто и развернул тугой свиток. Красное полотнище взметнулось над серой толпой, как огненный язык. Иван Иванович и Кеша укрепили полотнище на длинном древке.
Фоменко принял его, бережно придерживая; отбежал несколько шагов вверх по дороге, ведущей в гору, и отпустил край таким движением, как отпускают на простор птицу. Затрепетав, знамя с тихим шелестом устремилось вверх по ветру.
И сейчас же все начали становиться в ряды.
Люди шли в порядке, держа шаг. Это уже была не толпа, а шествие, и его осеняло красное знамя.
Тяжелые капли все еще падали с ветвей. Мокрая хвоя сосен серебрилась, как рыбья чешуя. Кто-то воскликнул:
— Эх, хорошо на воле!
Сразу возникла мысль о мастерских, как о тюрьме: духота, смрад, тяжелый подневольный труд.
И вправду, волей дышало все вокруг людей, поднимавшихся в гору.
Смело вперед, не теряйте Бодрость в неравном бою! Родину-мать вы спасайте, Честь и свободу свою! —призывал чистый юношеский голос. И десятки мужских голосов отзывались с решимостью и силой:
Мы за свободу страдаем, Мы за народ свой стоим И от цепей избавляем Грудью и сердцем своим.Солнце то появлялось, пронизывая теплым, почти жарким лучом деревья, светляками зажигая на ветках капли, то исчезало, и тогда чернели, словно обугливались, стволы. Казалось, сама весна боязливо выглядывает из-за деревьев, не решаясь вступить в свои права.
Но уже неудержимо наступало ее время. Черный аист, прилетевший с юга, мерил длинными ногами болотистую луговину, вертел во все стороны головой, осматриваясь, туда ли он попал. Начиналась хлопотливая птичья жизнь на лесных озерах. Тонкой зеленой дымкой затягивались далекие просторы.
Ивана Ивановича окружили пожилые рабочие. То, что он был вместе с ними, почтенный, медлительный, и шел подпевая, взмахивая в такт рукой, ободряло их, придавало особую торжественность этому дню.
В голове шествия теснилась к гармонистам молодежь. Песня начиналась здесь свежим, юношеским тенором Кеши, резковатым голосом Гонцова, заливчатым альтом Тимы Загуляева.
Если ж погибнуть придется В тюрьмах и шахтах сырых, Дело всегда отзовется На поколеньях живых…