Рапорт инспектора
Шрифт:
— Лучше бы, конечно, мамаше подписать. Но раз можешь удостоверить, давай, пиши! Возьму грех.
И Трофимов великодушно протянул бумагу Шуре. Та поспешно отодвинула утюг и поставила в нужном месте свою фамилию, ничем больше не откликнувшись на проявленное доверие. Сказала только, подтвердив справедливость удостоверенного:
— Не наша это штука.
Трофимов свернул бумагу, уложил в боковой карман и добавил, как бы заканчивая ее мысль:
— А чужого нам не надо.
— Да уж от этой.
— Не понял, Шурочка, — переспросил инспектор, услыхав первые заинтересовавшие его в этом затруднительном разговоре слова.
— Вам и не нужно понимать. Не милицейское дело.
— А чье же, прости, пожалуйста?
— Наше, семейное.
—
— И мама знает. Потому и сказала вам: заберите эту штуковину с глаз. А вы опять пришли.
— Чтоб напрасно не ходить, Шура, поясни свои слова, будь добра, — попросил Трофимов, меняя интонацию с простодушно-доверительной на слегка, но отчетливо повелительную.
Шура глянула на него и удивилась: глаза у инспектора изменили цвет — вместо голубых, простоватых стали серыми, упрямыми. Но по инерции возразила:
— Не обязана.
— Зачем же упрямиться?
— Да говорю ж вам: дело семейное, бабское. — Мы и такими занимаемся.
— Бабскими? — съязвила Александра.
— Да как понимать, Шура! Бабские-то дела всегда с мужиками связаны.
— Вот привязался, как репей!
— Точно, — подтвердил Трофимов, — от меня не отвяжешься.
— Эх, — сдалась Шура. — И нужно же человеку такое! Ничего б я вам говорить не стала, да к матери опять привяжетесь, а ей и без вас тошно. Короче влюбился Вовка. Вот и все. Без взаимности. Водила его тут одна за нос: ни да ни нет не скажет.
Слова эти, трудно давшиеся Шуре, поколебали, наконец, ее сдержанность, вызвали желание поделиться наболевшим.
— Понимаете? Вместо того, чтобы сказать честно — любишь или нет — игралась. Разве можно так?
В резковатой Шуре Трофимов чувствовал волю и особую, присущую трудовому человеку порядочность. Видно было, что сама она не из тех, кто виляет. Если да» так «да» до смерти, а уж если нет, то и «нет» на всю жизнь. И это понравилось инспектору, который, несмотря на природное лукавство и профессиональную необходимость при случае перехитрить противника, был человеком твердых принципов и лживых людей презирал.
— Нельзя, Шура, факт.
— Я и говорю! А он мучился.
— Красивая, наверно?
Вопрос Шуре не понравился.
— Какие вы все на внешность падкие! А что за вывеской — не интересуетесь.
Замечание это отразило, видимо, не только братову беду, но и нечто личное, поэтому Трофимов счел нужным заверить:
— Не все такие, Шура, не все. Так кто ж она такая?
— Ларка-то? Артистка.
— Ого!
— Чего там «ого»! Думаете, знаменитая? В школе вместе с Володькой училась. Оттуда у них и пошло. Да его в армию забрали, а она в училище театральное устроилась. Раньше ровня были, за одной партой сидели, дома наши по соседству, а теперь, видишь ли, в театре играет! А он работяга. Стала нос драть. Володьке бы плюнуть. Да вы ж все одинаковые. На словах только храбрецы, а сами. Вот он и надеялся. Не понимал, что она его в свите своей держит. Среди других ухажеров. И каждого обнадеживает помаленьку. Кокетничает, Человек ей душу предлагает, а юна ему монетку.
— Артистка, значит, монету подарила?
— А то кто ж еще!
Трофимов помолчал минутку, обдумывая Шурины слова. То, что сказала сестра Крюкова, с горбуновской версией коренным образом расходилось. Если брелок был подарен Крюкову Ларисой, артисткой, показания Горбунова — сплошная чушь или вранье, а если не вранье, то путает Шура, ослепленная враждебностью к женщине, погубившей, по ее представлению, брата.
— Не путаешь, Шура?
— Как я спутать могу, если я эту монету сто раз видела! Ее Ларкин отец с войны, из Порт-Артура привез. В шкатулке она у них лет двадцать провалялась.
И Шура махнула рукой в сторону соседского, невидного в окно дома.
В дом этот Мазин приехал сам. С актрисой он хотел встретиться в обстановке спокойной, желательно
наедине, а в театре это было затруднительно. Он позвонил, узнал, что Лариса в вечернем спектакле не занята, и поехал в поселок.Дом Мазин нашел по номеру. Внешне он мало отличался от других, таких же кирпичных, под шифером или железом, домов, сменивших на окраинах после войны саманные хаты, обреченные временем и пострадавшие от боев — обыкновенный особнячок с телевизионной антенной над крышей. Однако пройдя от калитки до крыльца дорожкой, залитой шероховатым, прочным бетоном, Мазин заметил, что дом этот покрепче, подобротнее соседских Чувствовалось, что хозяева его строились основательно, и если и не слыхали известную английскую поговорку о доме-крепости, духом ее были проникнуты в самом прямом практическом смысле.
Открыла Мазину худая, небольшого роста, настороженная женщина, показавшаяся при неярком свете маленькой лампочки пожилой.
— К Ларисе вы? — переспросила она недоверчиво.
— Да.
— Лара ж тут не живет, — сказала женщина, глядя не на Мазина, а на свои мыльные руки, которые она вытирала фартуком. Похоже, она стирала.
Из приоткрытой двери в прихожую доносился стадионный гам. Мазин редко смотрел телевизионные спортивные передачи, считая себя вправе не понимать, почему его должен огорчать промах Третьяка или радовать неудачный маневр Эспозито. В конце концов, люди имеют достаточно и других поводов для волнений. Однако миллионы болельщиков следили в этот вечер за матчем, который представлялся им увлекательным и решающим, и с этим приходилось считаться.
— Кто там, мать? — послышался из комнаты голос, каким говорят обычно недоброжелательные к незваным гостям люди.
Женщина не нашлась что ответить.
— Да вы зайдите.
Он вошел в комнату и увидел человека, который смотрел хоккей. Одет тот был в старомодную полосатую пижаму, и, видимо, не случайно. Как сразу понял Мазин, в доме распоряжалась не мода, а целесообразная, не поддающаяся неустойчивым временным поветрия хозяйственная практичность. Мебель тут стояла прочная, без химического блеска, посуда за буфетными стеклами не искрилась модерновыми разводами — тарелки преобладали глубокие, стопки граненые, каких давно не выпускают. Из новшеств же признано было и допущено лишь проверенное, ставшее действительно необходимым: телевизор с большим экраном, где только что свалились в кучу размахивающие клюшками хоккеисты, и вместительный холодильник, выполнявший в гостиной роль одновременно полезную и эстетическую — прикрыт он был сверху вышитой накидочкой. Было в комнате прибрано, чисто, и несмотря на все приметы духа, который в разное время назывался то мещанским, то обывательским, а то и кулацким, и списывался в отживающие пережитки, именно отживанием здесь и не пахло, напротив, ясно было, что протекает в «крепости» своя, крепкая жизнь и сдаваться не собирается.
Это же написано было и на лице хозяина, мужчины, как говорится, средних лет, хотя лета эти отнюдь не «средние», а у каждого свои — у одного уже ясно обозначившийся закат, а о другом и не скажешь, что лучшие годы пробежали. Отец Ларисы принадлежал ко вторым. Выглядел он здоровым и сильным, крупное тело не бугрилось животом, волосы на круглой голове держались густо, только затылок был выстрижен под гигиенический полубокс, а цепкий взгляд серых, узко посаженных глаз не скрывал от собеседника, что хозяин привык сразу оценивать людей, составляя о них скорое и твердое, далеко не всегда лестное мнение.
Взгляд этот Мазин выдержал, хотя подобные «волевые» поединки не любил. Хозяин перевел глаза на жену.
— Они Лару спрашивают.
Это почтительно-патриархальное «они», робко произнесенное преждевременно увядшей женщиной — а именно такой оказалась при свете многоламповой тяжелой люстры мать Ларисы, — сказало Мазину многое о семье и доме, в который он попал.
— Та-ак, — протянул отец. — Допрыгалась шалава.
— Успокойтесь, — сказал Мазин. — Ничего страшного не случилось.