Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:

За столом старицы да пришлый люд из дальних мест, бредущий ко святым обителям, прошаки да прошачки из погорелых деревень да свояки и свояченицы Соковнины, что из Скородома на ранних ранях прискочили на Моховую, чтобы отстоять с бояроней утренницу; сам молодой хозяин в почестном углу на передней лавке, улыбчивый, светлый, словно умытый парным коровьим молоком. Рядом на высоком особом стульце с подлокотниками восседает карла: лицо его будто покрыто влажным серебристым рыбьим клецком; на голове дурацкий колпак с колокольцами. Феоктист вдруг подумал, задержав взгляд на Захарке: «Глаз орлиный, а зуб змеиный». Он наклонился, развязал дорожную кису, стал выкладывать на коник подарки: стекляницу святой воды анзерской, да крестик кипарисовый, да хлебец монаший из соловецкой печи, да иконку соловецкого письма. Федосья Прокопьевна целовала гостинцы и низко кланялась. Монашены вышли

из-за стола и стали почасту креститься, кланяясь келарю.

У Федосьи с утра доброе настроение, она вроде бы позабыла вчерашние похождения монаха. Ночью ей приснился сон: будто из подмосковного села Павловского, где прежде живал покойный шурин Борис Иванович Морозов, доставили двадцать полтей мяса скотского. Посмотрела Федосья: убоина добрая, свежая, и чуть не польстилась, и уже руку с ножом протянула, чтобы отсадить ломотек свежины, розовой, как арбузная мякоть, и, присыпав солью, съесть сырком. Но появился вдруг сын Иван и говорит: мама, у нас своего мяса вывешено на крюках – не будет ему переводу. И Федосья торопливо отдернула руку и проснулась…

Ой, ежли сырою мяса во сне откушать, всегда к болезни. Верно, Господь миловал.

А много ли для полного счастья надо? И на скуластом лице боярони проглянуло солнышко. Ведь так редко случается на одном дню две радости: и сон не сбылся, и соловецкие старцы бесценные гостинцы послали. Знать, наслышаны и там, на морском отоке, о московской мятежной бояроне, и молятся ежедень, желая христараднице долгого здравия.

«… Отдарю, за мной не станет, золотых любекских талеров насыплю мошну и отправлю с келарем, чтобы поминали меня, несчастную грешницу, во все будущие годы», – подумала Федосья и широким взмахом руки попросила дорогих гостюшек жаловать за стол; нынче станут их угащивать добрым царским обычаем из тридцати блюд. И все слуги заняли в столовой избе, и в поварне, и на мосту, и у дверей в переходах, и по лестницам места по росписи, чтобы подавать переменные кушанья на широких серебряных подносах, и был внесен поставец с чарами и кубками, и стопами, и крюками, да в рост карлы глубокие липовые братины и ковши с вином и медом, и подле посуды стал кравчий с наливкою, чтобы пробовать те вина и наблюдать за столом, и потчевать гостебщиков хмельными питьями из боярских погребов. Воно какая честь приключилась для нищих, прошаков, христолюбивых стариц и юных белиц – ныне бессменных насельщиц, плотно укрывшихся в боярских хоромах…

А внесли на переменных уху стерляжью с расстегаями, да уху окуневую с пшеничными карасями, да глубокие тарели с икрой дробною паюсной, да язевой, да с рыбьими яйцами семужьими, да щуки тело гретое, да грибки тяпаные, да горошек-зобанец, да кашку из репы томленой, да рыбу-муксун вялеными прутьями, да косые пироги с луком и горохом, и рыжиками каргопольскими, и квашеной капустой, да киселек овсяный, да толокняный, да житенный, клюквенный морс, да сливы на меду и груши астраханские в патоке, да бухарский узюм.

И за доброй трапезой в молитвенной тишине, перед всякой переменой поминая Господа, как-то и не вспомнилось, что нет за утренней вытью блаженного Феодора. Может, и давно спохватился келарь Феоктист, тревожась за брата, но не решился подать голос. И когда явился юрод в столовую избу, то многие вскоре решили в душе, что лучше бы и не приходил Феодор, а ступал бы себе куда подалее, с глаз долой, не порушая монастырского твердого устава своим прекосливым норовом.

Юрод был в прежней своей хламиде до пят, с пестерем на загорбке и черемховой двурогой ключкой, обвитой бабьей темно-синей бейкой. Значит, загодя сбирался. Скинув чужое платье, Феодор стряхнул с себя и ту мирскую временную личину, что казила его, но истравливала сердце, лишала его блаженных духоподъемных крыльев… Вишь, вот летел к Господу, а сквозь небесную твердь так и не смог проткнуться; у изменщика чугунная плита приторочена к ногам. Но сейчас и взгляд-то у юрода стал иным, лучистым, приглубым, но на дне глаз мельтешило что-то тревожное, всполошливое, словно бился язычок гремучего родника-студенца. Переступая высокий порог, юрод подобрал подол кабата, обнажил худые, с белыми проточинами и язвами баталыжки.

И, пристально оглядев застолье, поклонился бояроне:

– В боярский двор ворота широки, да из двора узки. Не для чего угодил, да не по што и жил… Не томи более, спусти прочь, Федосья Прокопьевна…

Бояроня и ответить не успела, вмешался карла, встряхнул головою – зазвенели стеклянные колокольцы, из-под ватного колпака посыпался в подстолье горох, раскатился по полу. Сказал злобно:

– Синепупый пришел. – Синепупый! Ты что,

на смерть собрался?

– Поди и продай меня царю, – отозвался юрод. – Скажи: ему пора венчатися со смертью. – Голос Феодора стал ледяным, замревшим. – И хозяина молодого продай за чечевичную похлебку. Продай ангела, вокруг же его ты обвился змеею. И матушку Федосью Прокопьевну тоже продай.

– Сдох бы ты скорей, что ли. Чего тянешь? – Захарка приотвернулся, погладил Ивана Глебовича по плечу, покрытому кожаным терликом, так вкрадчиво коснулся, будто невзначай соринку смахнул, и лупастые, смородиновой темени глаза всклень налились слезою, и нос набух и покраснел, и над нижней губою вдруг выпятились два неисточенных бело-розовых клычка. Ой, многих еще пожрет карла. – Помирай, урод, ямка тебя заждалась. – Карла травил, посмеиваясь, и победно озирал стол. – Зря хозяина томишь, сон отымаешь, и на Федосью Прокопьевну, на мамку мою, насел, что грудная кила.

Карла приоправился на высоком стульце, подтянулся за подлокотники, сановно выпятил грудь, добыл из-за пазухи шелковую цветную фусточку и, встряхнув платок, громко прочистил нос…

– Иван, сынок, дай шуту отбою, – с улыбкой подсказала бояроня сыну. – Щелкони мерзавца, чтобы до вечера чесалось. Расселся, как наш бесстыжий царь, а распоясался, как турок, да еще и Бога честит.

– Это ли ваш Бог?! – насмешливо переиначил бояронины слова карла и, спрыгнув со стула, скрылся под столом, ловко проструил меж бабьими подолами в дальний конец трапезы и вынырнул из-под камчатной скатерти к ногам юрода, бесстрашно воззрился на него, широко разоставя сапожонки. Бархатные алые шальвары с золотыми галунами вдруг надулись пузырями. – И вы на него молитесь? – Захарка указал на юрода пальцем. – Что икона, что лопата… Воистину вчерась не врал вам: без вина Бога не спознаешь… Ну что мне с тобою делать? – раздумчиво поковырял пальцем в носу. – Вот, пожалуй, дуну – и улетишь к едрене фене, ко князиньке Голицыну под золотой шатер на палаческие качели. Там таких не шибко чествуют, живо шкуру натянут на тулумбас. Шкура у тебя добрая, задубелая, как у коньей задницы… Иль к государю отправить в Разбойный приказ на правеж? Может, ты, семендыр мезенский, и не знаешь того, что я все могу. Меня и цари хоть и лают, да тешат, и всякое слово на ус мотают…

Дворецкий Андрей Самойлов не стерпел: больно было слышать ему, как клянут святого, кому православная Москва кланяется, как прежде почитала Василия Блаженного, а тут, в дому верном христианском, среди оплота истинной веры, завелся окаянный анчутка, и ну мутить воду, как навадник, лутер и папежник. Ежли покинет юрод усадьбу в худых душах, не жди добра: по ветру накинет проказу, иль огнем выжжет, иль саньми затрет на ровной дороге, иль маруху-марею нашлет. Вышел дворецкий из-за стола, хотел за шиворот встряхнуть карлу и вышибить за порог, как щенка. Но оглянулся на молодого хозяина: по нраву ли будет тому? Иван Глебович сидел бледен, печально призатенив глаза. Но губы отчего-то рдяно горели под смоляной стрелкою усов. Захарка успел отпрянуть, ощерился по-собачьи и лайконул хрипло. Бояроня не сдержалась и, наконец, засмеялась. Феодор погладил карлу по сивому бобрику, ловко притянул к себе и положил верижный крест на макушку, пригнетил Захарку. Карла разом сомлел, ноги его подломились.

– Ведомо: щетинку в кудри не завьешь… Не троньте его, люди добрые. Тоже Божья тварь. Не было бы Июды, не стало бы и Христа. И злой на что-то попущен на свет. Устами убогонького сам Христос к нам взывает. Притулите Июду, обогрейте его, чтобы предал вас! Ты лай, лай, миленький, пуще. Спеши, Захарка, и нынче же предай меня… Уйду – не мешаю, умру – не дышу. Вот-де: я все о смерти, о смерти. А кто о смерти не мечтает, то уже не живет. А ты, бояроня, не заколевай сердцем, де, сыну все. Бог дал богатство нищих ради, так и сыпь вокруг веселой пригоршней. На кой сыну твоя гобина? Потчуй, потчуй! На наших горбах в рай-то и въедешь. Иль не внятно тебе? Братец, пойдем скорей из дому, не засиживайся понапрасну у чужих крох, подавишься…

Юрод взялся за дверную скобу. Испортил всем трапезу, будто в сдобную перепечу замуровал хитрую лещевую костку: нате-де вам, многопировники, подавитесь. Монашены сутулились за столом, потупясь; соловецкий келарь, похожий на княжьего тысяцкого, мял клочковатую бороду и не мог согнать с лица нелепую улыбку. Мысленно-то он уже давно был у Кремля; в Соловецком подворье, поди, заждался архимандрит, пора возы уряжать в обратную дорогу. Но и здесь, в знатном дому, надобно выгадать келарю, чтоб уйти с подачею; в монастырской казне всякий грош надежней извести латает дыры в городовой стене.

Поделиться с друзьями: