Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:

После утренницы эконом Ефимко Скобелев, по обыкновению, собрал всю монашествующую братию на сушиле, чтобы определить на послушание. Странно, но в кельях вторым человеком после настоятеля отца Александра Голубовского оказался мирянин, да и сам-то скит был такого неслыханного досель на Руси толка, когда наряду с Христом тут славили и Иуду. Это даже и не ересь жидовствующих, проклятая на века, а нечто совсем дерзкое и душепагубное, коли грех творимый принимается за славу, почесть и радость. Были всякие скрытни, когда за честь считалось близкого спровадить в могилу насильством, но чтобы душу испроказить, а мечтать о рае?..

Монашены и чернцы сидели на лавках друг против друга, и ежли послушницы были юны и свежи (мовницы, стряпухи, скотницы, прислужницы), то монахи большей частью преклонных лет. Эконом восседал в резном деревянном креслице с пуховой подушкой и с каким-то неутолимым странным свирепством озирал всех, открыто презирая и ненавидя. Хиония, дремотно-снулая, сама чистота и покорство, сидела с переднего краю лавки. Особая ей честь.

Эконом придирчиво оглядел ее стати, ничего позорного не высмотрел и остался доволен собою. Эконом знал, как сеять, чтобы не всходило, и за то девки любили его. Настоятель привез секрет из Каффы от тамошних бесерменов. Рядом с Хионией сутулилась дочь Епистолия: как ни скрывала она, как ни горбилась, но из-под рясы упрямо выпирал живот. Иссиня-бледное лицо ее уже принакрылось в подскульях ржавчинкой. Борясь с собою, эконом, однако, злобился на дочь, что вот принесла в подоле. Намедни он поймал ее на коровьем дворе, зажал в угол. Епистолию бил озноб. «Чего дрожишь? Не осина ведь», – спросил грубо. «Тебя боюся», – робко прошептала дочь. «Раньше надо было бояться, как по малину ходила. Не с медведкою же надула?» – спросил, сердцем прижаливая дочь и оттого еще пуще злобясь на нее. И вдруг спохватился, что не те речи поет: ведь радоваться надо, ибо любострастие – грех сладкий, особливо угодливый Богу. Настоятель так научал, а он, Христос наш, ведает небесные тайны. «Не бойся, – утешил, – батько отмолит. И тебе в счастие!..»

…На кого грешить? Эконом переводил ревнивый взгляд по чернцам, для какой-то нужды иль скрытого пока смысла отыскивая задельщика. Он отчего-то вдруг обиделся за дочь. Быстро же сообразили, чего там. Но келейщики все больше грибы старые, обабки трухлявые, богатством своим не похвалятся, уже на две стороны оплыли; ветер дунет – и повалятся, сердешные, во гробы. Весь их грех нынче – наушничают друг на друга, да ежли кто оладью иль хлебный каравашек упрет, исхитрясь, из кладовой, иль вместо канона, опершись на клюку, подремлет в моленной, пока не видит настоятель.

…Разве что скотник навел квашню, затворил колоба? Экий детина красномордый, губы – что тебе лещи, на щеках можно блины пекчи, раскалились, как два сковородника на угольях. Намедни угодил с ним в мыльню и невольно с пристрастностью выглядел хозяйство: корень – как боевая палица, а ядра – в пищаль крепостную заряжать. «Ну и орудье!» – невольно воскликнул с восхищением. «Вид один. Заржавело ономедни, не стреляет», – с улыбкою откровенно признался конюх, и в голосе монаха не послышалось ни тоски, ни жалобы. И тогда Ефимко поверил конюху, а сейчас, уставясь в его белобрысое, туго набитое лицо, решил: дурует, собака, надо мной смеется. Он… он, пакостник, кому боле? Поди, врет, скотина, что бессилый… не по коленкам же бить дадены колокола?

Конюх, пугаясь эконома, отвел взгляд на окно, зевнул, спохватясь, перекрестил рот. А Ефимко уже позабыл про него. «И мельник гож, – подумал, – еще не старик, чего там. Пусть и худ, как щепина, но кость да жила – гольна сила. Завалил на мешки и тряси, как грушу. Долго ли девку обсеменить?»

Эконом давал послушание и тут же отпускал братию на работы. Лето в самой поре, нельзя годить, сена не ставлены, тут каждый час ухвати. Неурядливы, потны северные сена: по наволокам, по дальним чищенкам и лесным поженкам на десяток верст по реке до белых мух скреби по клоку, вей копны в осотах и хвощах на стожары. А чуть припозднишься, уже сена не выставишь, а там по весне подвешивай скотину на ужища иль пускай под нож. Черницы отправились выть стряпать, пироги с лещом заворачивать для страды; скотницы – коров обряжать; чернцы – косы отбивать да грабли ладить, волокуши вязать. Всем дело сыщется: и самый древний монах, что с лавки уж почитай год не встает, и тот ратовище скоблит топоришком от корья.

«… И неуж настоятель промахнулся? – с улыбкою, загордясь собою, решил эконом. – Не Христосика ли ладит нам? А девку мою в Богородицы. Ну и славно, славно-то как».

Но тут мысль эконома перебил будильщик Исаф, кособокий, чахоточный, привязчивый и нудный до братии, недремное послушливое ухо и глаз Ефимки Скобелева.

– Вчерась опять Епифаний Виданьской у скита сшивался. Под стенами бродил. Все чего-то зыркает. Не стырить ли хочет? Ты бы, батюшко, его приструнил. Дай ты ему острастки, пужни хорошенько, чтобы не лазал. У нас, вот, и девки спелы. Пасти надо от черта такого. Он только наруже святой…

Глазки будильщика хитровато, привязчиво блестели, по животу засаленной ряски как-то странно елозила суховатенькая ручка. Эконом, брезгливо отстранясь, выпятил червленую нижнюю губу, слушал.

«… А не он ли, сластун? – укололо. – Мало что с острова нейдет, так еще утянет мою девку в ересь».

– На чужой земле сидит, пузырь. А мы ему петуха пустим под гузно, верно? – подмигнул Ефимко будильщику.

– В нем осталось мозгу, сколько в белозерских снетках, в одной рыбочке их, – подсказал будильщик, притравливая эконома на Епифания. Островной отшельник жил по своему смыслу, сам себе господин; и то, что монах сумел выйти из-под воли будильщика, да еще и выгон, и рыбные ловли с собою оттяпал, особенно угнетало его, не давало спокойной жизни. – Он сам себя на вечную смерть обрек, потакая антихристу, и нас туда увлечь хочет. А ты с отцом Александром позволяешь ему блудить возле и ратиться. А с ним словом перемолвиться – хуже чем в антихристову церковь войти. – Будильщик разволновался, серое, изможденное лицо покрылось

пятнами, он закашлялся натужно, вытирая кровь рукавом рясы. На беспокойных печальных глазах проступили слезы.

– Ну полно, полно тебе… И монаха притыкают невзгоды, и он упадает в тоску. А ты его подтолкни, чтобы свалился, – переждав, когда чернец умирит кашель, сказал Ефимко и нагнал на себя многодумную пелену. И медведь вроде обликом, а ум лисий: вдруг скинется эконом в мыслях, и не сразу переймешь ход его размышлений. – Он поодинке, он без дозору. Он грешит, блудодей, и грех свой покрывает и не кается. А нас точит. Вот, по его, дак и ты чертопоклонник. А ты святой. Не ведает он того, что каплями крови, исторгнутой из груди, ты не только себя помазываешь благодатью, но и нам помогаешь спастись… Вот, слышу про поклепы: де, ты пес мой. Не верь: ты побратим, ты мне ближе родного брата. Хочешь, я кровь свою в тебя источу, только чтобы ты подольше пожил? Дай Бог умереть мне раньше тебя! – Эконом удивился последним словам, поперхнулся, тугие щеки его побагровели, и смолевая борода обрела сизый отлив. – Трудно с братией, ой трудно. Как бы мне без тебя? Батько наш, тот на кресте виснет, он напереди нас ко Христу хочет набрести. А ведь на мне скит, на мне братия. Я пригрубый вроде, я лаюсь, но я и потаковщик, аль не видишь? – Ефимко заговорщицки понизил голос, рукою пригласил будильщика посидеть возле. – Я что для тебя открою: хочешь владеть народом, потворствуй ему, не тронь молодых, дерзящих старикам, терпи, если по возвращении найдешь их отпадение. Пусть грызут древних, молодой дракон всегда проглотит старого. Чем чаще отпустишь им прегрешение, тем сильнее они привяжутся к тебе и не пойдут в церкву: что им там делать, где дают одну жену, да и ту не смей кинуть. Отверзай вхождение и исхождение на ложе мужское женщинам и девкам, и тебя почтут мужи, и ты вознесешься. А пойдешь против – низринешься, падешь, полетишь на крылу ветрену…

Чую, что скоро оставлю вас. Мне тесно с вами. Тебя заместо себя оставлю. Но и ты старайся. Нынче же нехристя притужни, пугни еретика с острова…

Недолго и зажился юродивый у Епифания: еще до морозов сошел с Видань-острова в Великий Устюг, вырыл на краю кладбища нору в земле и возложил на себя добровольную ношу страданий. А Епифаний долго стенал и клял себя за невоздержанность и супротивность, что своей поперечностью и прекословием отогнал Феодора от порога. Вдвоем-то ведь как ладно было коротать ночи! Коли ты занемог, пал духом, молитва на ум нейдет, так другой опять же на страже, вмиг взовопит, подаст голос: де, что без пути лень празднуешь и похоть веселишь? Только накоротке призамгнешь очи, и вновь по-за молитвами прольется внезапный ненатужный разговор без чина и порядка, но чего вдруг память схватит из божественного иль над чем душа вскрикнет. В одну из таких ночей и запетушились монахи, запалились, вошли в прю, да в столь крутую, что юрод и утра не стал дожидаться, убрел в темень.

Тогда Епифаний, лежа на конике у порога, чтобы быть поближе к юродивому, вопрошал в приоткрытую дверь на волю: «Како имя древу тому, на нем же обесился Иуда?» – «Сирнахии…» – откликался Феодор; он забрался на полати у стены и, забросив руки за голову, что-то родное, отзывчивое выискивал в звездном небе. «Коего месяца сотвори Бог Адама?» – «Марта месяца в двадцать пятый день». – «Что суть Риза Господня?» – «Восходи исход». – «Что есть стихарь?» – «Седмь небес». – «Что суть патрахель?» – «Патрахель есть железное столпие, на нем же земля плавает». – «Что есть крест Христов?» – «Крест Христов есть чудо и благо», – ответил Феодор. «Нет, – возразил Епифаний, – крест – это путь из ига земного в благо. – Монах разговорился. Много через руки его прошло крестов – придорожных и оветных, часовенных и кладбищенских, до самых простеньких, нательных из липовой досточки. Ведь всяк покрестосовавшийся, принявший веру православную, тем самым водрузил на рамена свои крестную Христову ношу, чтобы повторить путь Спасителя. – Крест Христов трисоставный, от кипариса, певга и кедра устроен. А всего крестов четыре рода, ты можешь того и не знать. Крест Христов осьмиконечный, коему мы поклоняемся, крыж четырехконечный, крест разбойнич пятиконечный с подножием и Петров крест семиконечный без взглавия…»

Феодор затих в темени, затаился на матери-земле, как просяное зернышко, готовый легко, без страха скатиться с примоста в жирные травы и растечься меж кореньев. Его полые кости вдруг наполнились воздухом, а на спине отросли папарты; Феодор ощущал их перьевое ласковое касанье. Небо пело акафист, и, шаря счастливым взглядом по таким знакомым горним отрогам, где не однажды блуждал, сейчас густо осыпанным алмазными искрами, Феодор вновь ждал встречи с Господом. Юрод уже слышал его приближение, шелест сверкающих риз, таинственный шорох осыпающихся каменьев из-под босых ступней, теплое сладкое дыхание! Вот Он! – вскрикнула душа. Феодор торопливо вытянул из-под кабата тяжелый верижный крест, поцеловал, чуя губами кисловатую пряную терпкость литья, и протянул его встречь Христу, крепко ухватясь за древо. Сначала вроде бы невидимый привратник прошел со свечником, атласные изжелта блики света скользнули из вышин к земле. Потом отомкнулось, что-то стронулось в занебесье, оно как бы разъялось наполы, раздернулся тяжелый запон из золотного аксамита, и в неровном колышущемся проеме показался Господь: голова Его была слегка приоткинута, и отнесенные воздухом шелковистые волосы струились позади длинным косым крылом. Так Спаситель торопился на землю, чтобы успокоить, утешить его, Феодора. И монах заплакал счастливо, улыбаясь и глотая слезы…

Поделиться с друзьями: