Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:

Ежли ты царь великий, от Бога ставленный для правды, то какая моя неправда пред тобою? Некоторые говорят, де, я много казны взял с собою. Но не себе взял, а для церковного строения, и что дано Воскресенскому казначею во время моего отъезда, и то дано не ради корысти, но чтобы не оставить братию в долгу, чтобы с работниками было чем расплатиться. А другие издержки сделаны на глазах всех людей: двор московский выстроен – стал тысяч десятка два и больше; насадный двор тысяч в десять стал; тебе, великий государь, поднес на подъем ратных людей тысяч с десять; прошлым летом лошадей куплено на три тысячи; шапка архирейская тысяч пять-шесть стала, а иного расхода нет. Святый Бог весть, сколько убогим, сиротам, вдовицам, нищим роздано, тому всему книги в казне…

А сейчас пришла весть, что пересматривали в бумагах, лихоимца из меня хотите сделать. Через Афанасия Матюшкина присылывал ты свое милостивое прощение, а теперь поступаешь со мною,

как с последним злодеем. Перерыты худые мои вещи, оставшиеся в келье, перечитаны письма, а в них много тайн, которых никому из мирских людей не следует знать, много писем от других людей, которые требовали у меня разрешения в грехах, а это никому не должно знать, даже тебе, государь. Дивлюсь, как ты скоро дошел до такого дерзновения. Прежде ты боялся произнести суд над простым церковным причетником, а теперь захотел видеть грехи и тайны того, кто был пастырем всего мира. Окружила тебя лжебратия и каждое слово мое переметывает; что было сказано мною со смирением, то передано гордо; что сказано благохвально, то передано хульно и такими лживыми словами возвеличен гнев твой на меня… Но и те клеветы не приму в обиду. Миленькой государь, друг сладимый, Господа ради прости, да сам прощен будешь!

Никон вернулся в часовню, припал к оветному кресту, облобызал сокровенные письмена, достойные небесного свитка, и, утихнув сердцем, смиренный, как тихомирный инок, излучая улыбку, потащился обратно в монастырь. Солнце стояло над головою, пора трапезовать. Без чужого догляда Никон охотно опадал, вянул телом, разом дряхлел, словно бы земля обетованная тяжко поманивала его поприжухлую, рано коченеющую плоть.

3

…А в монастыре возле южных ворот бранились. Завидев патриарха, братия расступилась, затихла. Никон взошел на первую приступку лестницы, ведущей в надвратную церковь. Легче крошна с кирпичом носить с насада, чем рассудить мужицкую голку, когда сутырятся, дерзят, бестолково гоношатся селяне, норовя переорать друг друга, надавить глоткой, будто в силе горла и таится вся истина. Эх, дети мои, дети! Никон переждал гам, в сутолоке слов ловя правду. Пятеро чужих мужиков, притиснутые командой стрельцов к стене, однако, посматривали на патриарха без опаски и даже с некоторой дерзостью или с вызовом, нарочито ухмыляясь; простоволосые, с порванными рубахами, без опоясок, холопы были туго опутаны сетным полотном в один тугой слитный ком и походили на многоголовую гидру. Тут подступил Александр Лускин, сын боярский из иноземцев, монастырский служивый, наймованный патриархом в охрану, и доложился, что холопишки из поместья Ивана Сытина, уж кой год творят бесчинство и вот сей раз пойманы при воровстве: на монастырском озере втай ловили рыбу для своих нужд. Для пущей острастки, чтоб неповадно было, биты на берегу озера батогами, но не повинились, мерзавцы, а грозились монастырь сжечь. Вот и приведены пред очи: пусть патриарх рассудит своим словом.

«Не ваша рыба… Рыба Божья! Всем дадена! – взовопил крайний смутитель; он возвышался над сотоварищами на целую голову и, видно по всему, шел за атамана. Дерзостник нехорошо осклабился, выказав оскал слитных белых резцов: они сверкнули, как ножи, в огненно-рыжем окладе бороды. Такой ненароком и горло порвать может. – Скоро дышать запретите, Бога забывши! Петлю затянули! Как вас земля только носит!»

«А ведь воровать тяжкий грех, – без гнева, но сумрачно напомнил Никон, помышляя отпустить православных с миром. Изведали науку – и довольно. – Знать, забыли, детки мои, отеческие заповеди. Пришли бы, спросились хозяев, де, рыбки хотим».

«Окромя ямки ничего у вас не выпросишь! Расселись на нашей земле, как окаянные клещи в мошне, – не унимался смутьян. Раскаляя сотоварищей, подговорщик подтыкивал их под ребра свободным локтем. – Вам только бы вино пить, баб блудить да деньги в подголовнике считать!»

«Уймися, лиходей! Иль мало нагрели? – подскочил Лускин, сын боярский, оголовком плети решительно пихнул сутырщика в уже намятый батогами бок. – Не дерзи, ворина. Сумей ответить, пакостник. Патриарх пред тобою!»

«Не отец он мне-ка, самоставленник! – сожигал за собою мосты мужик; он побледнел лицом, но взгляд его, несмотря на бешенину, был мертв, хвачен изнутри морозом. – Последний кусок из горла вынял… Расселись на наших отчинах… Вот ужо пустим петуха под гузно, поджарим мошну, больно хорошо! Побежите с Истры прочь, как мыши, только и видали вас… А вы-то, миряне, что языки проглотили? Режьте их ножиками! Славное дело! Иль за правду боитесь стать?»

…Совсем изгадился человек, червием изнутра выпотрошен. Никон съедал подговорщика взглядом, словно бы взывал: опомнись, пока земля держит. Но тот не унимался, и в груди Никона заклубилось нехорошо, душно накатило на сердце. Сам мертв, негодяй, уже при жизни сей и других тянет в пещи вааловы, бес. Он Господа Отца поминает всуе, а сам хочет дом Сына Его Исуса пустить в распыл. Страшнее-то ничего не мог измыслить? Боже, Ты рождаешь таких

извергов всем нам в поучение, чтобы мы воистину знали в обличье, кто есть шиш антихристов…

«Ты товарищей своих не науськивай! – закричал Никон грозно. – Сам упадаешь в бездну и других к чертям на расправу тянешь. Думаешь, там пироги да перепечи? Мало тебя били, разбойник. Он дом Господень жечь… Я тебя помаслю батогами по ягодам, чтоб не сесть. Валите его наземь да еще поучите хорошенько. И братовьев его, изгильников, пока совсем не испропали».

Атамана сронили на кирпичное крошево, живо содрали порты; ветхий зипунишко из крашенины, обычный рыбацкий сряд, натянули на голову, и двое стрельцов, расстегнув кафтаны, принялись охаживать строптивца, но лениво, без натяга, прижаливая сердешного. Прочие мужики сутулились возле стены, исподлобья глядя на патриарха. Никон замедлил на приступке, что-то неволило его остаться на миру. Может, покаяния ждал? Синие жгуты проступили на белой сухомясой спине, но атаманец не просил пощады. Его лишь подымало, корчило, как рыбу. «Боже, – подумал Никон, – как глубоко угнездился в супротивнике дьявол. Ведь не рыбы жаль, но изнывающей понапрасну души человечей… Ну, повинися же, черт полосатый! Ну, повинися!» – все воззвало в патриархе. Он, казалось, прожигал взглядом безвольно растекшееся тело, оседланное с ног и головы дюжими приказными.

Никон вдруг спустился с приступка, подошел вплотную к вору. Сказал, принаклонясь, с досадою:

«Эх, сан не велит. А то бы снял скуфью, вызвал бы тебя на кулачки и наволтузил, снял кислу шерсть. Бейте его, робятки, пуще!»

«Палач ты, – донеслось с земли глухо. Шея холопа побагровела, казалось, сейчас изойдет рудою, если хорошенько надавить коленями. Стрелец, сидящий на голове христовенького, пуще вдавил ее в землю. – Не отец ты, самоставленник…» – упрямился непокорник.

«Это ты плохой отец, коли отпрысков не учишь, и худой сын был, ежли родителевым словам не внял. Аль запамятовал, как в Домострое? Лупите его, робятки, пока не вспомнит, а я стану в лад вам наставление ему нудить…„Казни сына своего от юности его… и покоит тя на старость твою… даст красоту души твоея…“ Чего не вопишь, неук? Причитывай жалобней, вопи: де, пощади, батько, дай послабки, дурак был. Господь и помилует…»

Надсмехался патриарх, тешил сердце иль вправду прижаливал гордеца, узнавая в нем себя? Но атаманец, впившись зубами в заскорузлую, смешанную с кирпичным крошевом землю, лишь монотонно мычал, и этот протяжный на низах вой, перемежаемый зубовным скрежетом, впечатлительней всего говорил о той злобе, что пожирала сердце мужика.

«Ну и ярись, дурень. Себе станет дороже. Вместо хлебов житенных ествяных кусай калачи глиняны. Тогда слушай дальше. – Палки ударяли мерно, шлепали глухо, будто выбивали перьевую перину, а патриарх, тоже войдя наперекосяк, вспоминал поучение из Домостроя, почасту запинаясь на полуслове: – „И не ослабей, бия младенца: аще то жезлом бьеши его, не умрет, но здравие будет… ты бо бил его по телу… душу его избавишь от смерти“. Вот, злодей, как я радею, пекусь о тебе. Плачу по душе, испакощенной грехами, от гибели отвращаю, а ты мне конца молишь, неблагодарный… А вы чего? Эк разошлись чужие ребра сосчитывать! Помолотили – и хватит!»

Никон взмахнул четками, остановил порку, размашистым крестом осенил столпившуюся вокруг безмолвную монастырскую братию и трудников, сошедшихся на выть, и, понурясь, загребая сапожниками грязь, ушел к себе в келию трапезовать с совсельниками, ближними монахами-старцами. Он даже не узнал имени сытинского мужика и сразу позабыл холопа, так дерзко сетовавшего на патриарха. Но досада в груди остоялась, она горчила еще от слов московского дьяка, а сытинский холоп лишь приумножил печалей. Так помнилось Никону, что и сосед-дворянин, с коим некогда и не лаялись, лишь с царева извола стал потаковником, научил крестьян лазать в чужие сады. Разве ж сам-от Иван Сытин посмел бы тягатися с патриархом, ежли бы не дворцовые наустители, что сеют плевелы во все земли.

Мрачный Никон сел за обед; куда и подевалось то утреннее азартное чувство, с которым творил послушание. Трудники, уработавшись, нынче кормлены в трапезной капустой квашеной со свининой, а патриарху и его келейным четырем монахам черный дьякон Феодосий, новый любимец Никона, принес брашно: севрюжью ушицу в медных росольниках, по горшочку гороха-зобанца и киселю грушевого. Помолились, как водится, испросили у Господа ублагостить плоть, авось и душа плотнее заживет.

Дьякону Феодосию, сбежавшему на Истру от Крутицкого митрополита Питирима, Никон всяко потакал. И тут усаживал с собою за еству, трижды приглашал за стол, а дьякон отнекался, сказался, что преизлиха удоволен святительскими молитвами. Застыл около чулана, опершись о косяк; лицо бледное, какой-то мучнистой рыхлой белизны, обметано непролазной черной порослью, и из этой шерсти нос, будто дуля, выпирал мясистым торчком. Никон не раз обернулся, томимый предчувствием, не донеся ложки до рта, щупал взглядом присадистую фигуру дьякона.

Поделиться с друзьями: