Раскол. Книга III. Вознесение
Шрифт:
Намедни Захарка, вроде бы случайно шатаясь на Скатертном переулке, повстречал прохожего человека с лицом стертым, невыразительным, голым, как куриная гузка. С первого взгляда решил: из немчин с Кукуя иль из фрыгов. Тот, озираясь, из рукава кафтана добыл крест и с расстановкою, каким-то жестяным языком выдавил, глядя на сторону: «Если выпьешь сразу, то сразу и сдохнешь. А если пить по уму, то с месяц протянешь…»
И ушел.
И карла так понял, что час грянул, дьявол слугу своего призвал из долгой гулящей и требует новой услуги. Поначалу карла испугался неведомо чего, обробел крохотным своим тельцем, изумленно оглядывая узкий прогал, уставленный высокими заборами. Над дворами подымался ветхий печной
Захарка посунул голову в кожаный засаленный гайтан, зачем-то плюнув на крест-мощевик, и не спрятал его, а нарошно прираспахнул голубую котыгу, обнажил узкую птичью грудку. Глянул в пристенное зеркальце, пригладил жесткий седатый бобрик волос, прищипнул тонкие брови и ниточку жидких усишек, до боли прикусил кожу на кулаке и постучал в дверь спальни молодого хозяина…
– Живой еще абы заколенутый? – спросил с порога с веселым вызовом.
– Тебя за смертью только посылать…
Захарка налил из бурака в кубок кислого питья и, пристально глядя на страдающего хозяина, отпил пару глотков, как делывал прежде. Лицо карлы перекосилось отвращением.
– Ой, не терпит желудок прокислого. Будто огнем припекает.
– Злодей… Отхлебнул и хватит. Из моей посуды больше не пей. Боюся я тебя, – сказал Иван Глебович вроде бы в шутку, присмотревшись к бледному как полотно шуту. – Может, ты каженик иль болен сладострастной болезнью. Ишь, взял за обычай, – уже недовольно, необычно строго окоротил Захарку хозяин, почувствовав к назойливому шуту внезапное раздражение. Густая мгла легла в подглазья. – Выплесни и больше не смей, слышь!
Иван Глебович приподнялся на подушках.
Захарка готовно выплеснул остатки в ночной горшок, налил нового питья. Иван Глебович опустошил посудину и на какое-то мгновение замер, запрокинув лицо и призамгнувши медовые глаза. Потом глухо попросил:
– Плесни ишо, дьявол. Уф, кажись, отлегло… Это всё ты, баламут, худо меня веселишь. Пожалуй, погоню тебя прочь со двора.
Опорожнил и второй кубок.
Подозвал шута.
– Что-то не видал у тебя прежде, – показал пальцем на крест-мощевик Карла с улыбкою взошел на прикроватную приступку, как на лобное место, головою едва пророс над пуховой высокой взбитой периною, в глубинах которой маялся молодой барин. Иван Глебович перехватил крест в свою ладонь, наклонился и неожиданно поцеловал. Карла вздрогнул, переменился с лица, стал серый, как древняя церковная фреска; казалось, сейчас со щек осыплется старая опока.
– От святых мест гостинец, от гроба Господня, от Ерасалима угоднички принесли. А маменька, как помирать, мне завещала. Столько и памяти… Просто тебе на глаза прежде не пался, Иван Глебович.
Карла поймал губами руку хозяина, душистую, с атласной кожей, еще не загрубевшей от походов и ратей.
– Ну, прости… Думал, что нехристь. Не с сердца ж на тебя взъелся. Сам видишь, каков, – повинился Иван Глебович, чувствуя непонятную тревогу и смущение, и легкое отвращение, и утробную изжогу. С облегчением, скоро устав сидеть, откинулся в крахмальные наволоки. Его тонкое побледневшее лицо в смоляной волне разметавшихся по подушке тяжелых волос казалось врезанным в тяжелую раму, тесанную из аспидного мрачного камня.
Иван Глебович снова попросил питья. Жгло нутро. Берестяный туес стоял посередке спальни, притягивал взгляд прохладной глубиной.
– Может, хмель-от медком вишенным осадим? – перебил его желание карла. – Не заради пьянства, но здоровья для. Промочим
кишочки, и гонца гнать не надо. С ночи осталось…Иван Глебович не успел остановить. Захарка из капового ковша цветной наливкою наполнил чарки, лихо взбежал на прикроватную колоду и из своей руки прислонил посудину с медом к губам хозяина; из второй же, торопясь, опрокинул питье в себя, остатки выжал на макушку.
Иван Глебович цедил чару с расстановкою, и Захарка, привстав на цыпочки, с каким-то жадным пристрастием наблюдал за его ртом, осыпанным курчавой бородою. Потом, опомнясь, спрятался за постелю, выкрикнул оттуда:
– Барин, слышь, барин? Хочешь, загадку загану?.. Сидит, как клоп, а поет, как поп…
– Без обид?..
– Какие тут обиды…
Захарка уже верно знал, что скажет Иван Глебович.
– Будто смахивает на тебя. Сидишь, как клоп… А-а, малой, вот и посмурнел. Вот и губу надул. Обидчив ты больно, Захарка. Дуешься, как чирей на ляжке. Не в твоей бы службе обижаться, не по чину нос задирать. Лучше бы веселил молодого хозяина.
– А вот и нет… Кузнечик поет, кузнечик-молодечек, скок-поскок под бабий бок. Под титьку завалюся, никого не бою-ся. Тьфу на меня, вскружило душное место. Я было нырнул однове в сатанин омут, дак едва после выполз. Прямо не за что ухватиться. Топко, да моховито, да б… то. Эх, Ванюш-ка-а, сынок! Срамно то дело, куний мех, не бери на душу грех. Невинным-то помрешь, дак дольше не сгниешь.
Спохватился Захарка, прикусил язык, убежал в чулан, там срядился в колпак с бубенцами, в зипун пестрый из покромок, да в шальвары из лоскутьев, сшитых нараскосяк, унизанные стеклярусом; выделывая ногами кренделя, вылетел на середину опочивальни, вскричал:
– Привалял я хрюшку, да выросла свинья. Сударушки-ладушки, пышные оладушки.
– Что-то тебя к одному потягивает. Может, к жене отпустить в гулящую? Примет-нет?
– Хочешь, засватаю самого лучшего звания в стайке у соседа-барина? – скоморошничал Захарка, делая вид, что не расслышал Ивана Глебовича. И загнусавил, кривляясь, по ходу выкраивая завиральную побаску:
Как милашке промеж ног,
Эх, да заскочил бараний рог!
Ох, как больно, ой, как сладко
Помакать подливы с ладки,
Распечатать кулебяку,
Заголить подол на с…
Ладушки-ладушки,
Где были? У б… ки.
Девицы-любодеицы,
Что в том доме творится,
Что в чулане деется ?
То милашка крутится,
То постеля вертится…
Ох да ох, мох на мох,
Покатался-повалялся,
А к утру барашек сдох…
— Хватит! Надоел ты мне, пустомеля! Не язык – отхожее место. Поди вон! – вдруг вспыхнул Иван Глебович, очнулся от наваждения. – Зови дворецкого… Нет-нет, станет докучать и корить. И прав! Экий я скотина. Петруху кричи да дядьку постельного. Вели одевать.
Помрачнел, глядя, как закрылась за карлою дверь. Мерзко и пакостно было в груди.
Захарка же в своей каморе скоро сунул два пальца в рот, стошнил над ночной посудиной, вылил туда же остатки питья из бурака и потащил, присвистывая, в заход.
«Сыночек, не пил бы ты. С лица-то слинял, как псец. Пожалел бы себя, коли матерь не щадишь. Что ты на вино-то попустился, кровиночка моя? Иль плохо учила тебя, много поваживала да часто прижаливала, одинакого? Вот и гореть мне в аду… Дружочек, сойдешь с пути, а кому наставить тебя? Ишь, как всё повернулось, заковали твою мати, а скоро и поволокут улицей, чует мое сердце, как скотинью падаль, и зароют в земляную яму, как батьку духовного Аввакума. Оттуда-то и не докричишься до тебя… Очнися, Иванушко, сынок богоданный… Пресветлая Лучью, услышь рабу грешную, покрой своими пеленами блудящую душу… Небось, с карлой повелся? У, каженик! Скажися, ну!..»