Распря с веком. В два голоса
Шрифт:
Когда его принимали в Союз писателей, я попросил, чтобы мне дали его рецензировать — я был членом приемной комиссии. Я написал в своем отзыве о его «Тынянове», что он конгениален Тынянову. Позже это было напечатано в «Московском литераторе», но слово «конгениален» было вычеркнуто, естественно. Потом вышло второе издание. Хочу кончить тем, что прочитаю, что он написал, — я выписал с титульной странички.
«Милым и дорогим… — дальше идет моя жена, и я — с заверением, что в рукописи это сочинение обладало многими преимуществами в сравнении с тем, которое прошло через руки:
1. Заведующей редакции критики и литературы Конюховой.
2. Заместителя главного редактора В. М. Карповой.
3. Заместителя главного редактора Б. И. Соловьева.
4. Заведующего производственным отделом Г. В. Лукина.
5. Уборщицы Н. К. Прутиковой.
6. А-13113.
К
А-13113 — это номер Главлита. Это я к тому, что Наташа сказала, что Лева Шубин сумел избежать Главлита, он не сумел. И Аркадий считал, что во втором издании Главлит тоже сделал свои нехорошие дела.
Ну, вот, ровно 30 лет, черт возьми, прошло, а мы еще живы!
Давайте дальше существовать тоже.
Галина Белая: Я постараюсь не входить в полемику, которая тут возникает, и, наверное, не может тут не возникнуть, и [начну] с конца, с Наташиной мысли о том, что шестидесятые годы очень разнохарактерные.
И «Оттепель», скажу вам, закончилась для Аркадия Белинкова не в Манеже [324] . «Оттепель» — и я это помню по разговорам с ним — закончилась для него, когда наши войска вошли в Венгрию в 56-м году. Это был конец. И никаких розовых иллюзий, что все продолжается, у него не было. И это первое, о чем я бы хотела сказать.
324
В 1963 году в здании Манежа Хрущев у картин Фалька на выставке, посвященной тридцатилетию работы МОСХА, устроил скандал. Этот год некоторые считают годом разгрома творческой интеллигенции. — Н.Б.
Аркадий появился на фоне людей, вернувшихся из лагеря, когда мы ждали от них информации о том мире, который был для нас закрыт, потому что родители скрывали, в институте не говорили, и мы мало, к сожалению, к стыду нашему, знали. Первым человеком, которого мы услышали в Институте мировой литературы, был Иван Михайлович Гронский. И мы совершенно не могли понять ни его партийного пафоса, ни его марксизма, ни его замороженности в том времени, когда его посадили. Все это нам ничего не давало, никакой информации о том времени не было.
И первым человеком, который заговорил о том, что произошло, и который радикально повлиял на тех, кто мог меняться и слушать, был, конечно, Аркадий Белинков. Причем дело было даже не в том, что он говорил, а в том, что он говорил всегда вещи очень резкие и договаривал все до конца, и он не случайно отстаивал, что он был довоенный человек. Это был человек такой ментальности, которая совершенно с нашим литературным окружением не совпадала, не пересекалась, и в этом смысле я с оценкой романа «Черновик чувств» (обращается к Сарнову) не согласна. Я считаю, что это не опыт юношеский, а это книга, которую будут читать, потому что на наших глазах — произведение сороковых годов, где проблемы соцреализма даны как личное дистанциальное переживание, как опыт человека, который не может с этим жить. Это не политический текст. И неприятие действительности, неприятие эпохи идет по линии стилевых и эстетических разногласий. И книга читается, на мой взгляд, замечательно. Аркадий утверждал другой тип человека, человека чести, человека достоинства, и утверждал не декларациями, а реальным поведением и поступками, свидетелями которых мы были. Я хорошо помню историю с процессом Синявского и Даниэля, письмо профессуры МГУ, и я хорошо помню, как Аркадий страдал, что он никогда не подаст руки Бонди. Для него это было непереносимо, невозможно. И это не политический жест, а сущностно-дистанциально-сердечный жест. И в этом был урок, которому нельзя тогда было не дивиться и которому нельзя было у него не учиться.
Я помню второй урок, который для нашего поколения был чрезвычайно важен. Он писал смелее, чем кто бы то ни было, и это публиковалось. И когда мы спрашивали, как ему это удается, он говорил: «Ну, Галя, надо просто быть умнее уровня цензоров, писать на другом уровне». И это проходило. Потому что эти люди не могли даже понять, что это такое, о чем он говорил и писал.
Сейчас гадают: кого будут читать, кого не будут читать? Тут ко мне подошел на исполкоме Фонда Сороса Даниил Александрович Гранин и спрашивает: «Как Вы?» Я говорю: «Хорошо». Он говорит: «Вы не думаете, конечно, что кончается русская интеллигенция?» Я говорю: «Нет». Он говорит: «Вы не думаете, конечно, что кончается русская литература?» Я говорю: «Да у нас на факультете конкурс девять с половиной человек на одно место. У нас студенты подготовлены как никогда. Надо учиться [чтобы] с ними говорить, потому что они все знают. Они все читали. Они новые люди». Он: «А мне кажется, что наша литература кончилась». Я пришла в университет и разговариваю со своими студентами, со своими молодыми преподавателями, и они мне говорят: «Да, его литература кончилась. Это время прошло». И я ставлю параллельный эксперимент. Когда в прошлом году я кончила читать новому четвертому курсу «Историю литературы», я у них спросила [кого они знают?] Мандельштама — знают. Пастернака, Цветаеву — читали. Ахматова вполне освоена. Я спросила: «Кто для вас — из тех, кого я давала читать, — был по-настоящему новым и интересным?» Они сказали: «Аркадий Белинков». И я считаю, это историческое признание. Это новые люди, другие.
И последнее. Я бы не хотела, чтобы мы сегодня ограничились фразой «Рукописи не горят». Эту красивую ложь мы знаем. Рукописи горят, погибают, если их не спасают люди. И я хочу сказать спасибо Алику Гинзбургу, который здесь присутствует, и особенно Григорию Самойловичу Файману, который приложил много усилий для того, чтобы рукопись «Черновика
чувств» вытащить из архивов КГБ, опубликовать сначала в «Русской мысли», потом в «Независимой газете» и помочь Наталье Александровне получить эти тексты. Я считаю, что это для нас всех урок, как надо жить и действовать. Не просто любить и вспоминать, но делать что-то для того, чтобы это наследство можно было собрать. И надо собрать все письма, которые у всех нас есть, надо собрать тексты и надо добиться, чтобы вышел «Юрий Олеша», и надо перепечатать «Тынянова», и надо издать собрание сочинений Белинкова, потому что читать его будут. И новый читатель его и принимает, и понимает, и чувствует сердцем.Бенедикт Сарнов: Я думаю, что сейчас, после того, что сказала Галя Белая, и с тем, что рукописи не должны гореть, уместно предоставить слово человеку, издавшему вот эту книжечку, Александру Севастьянову.
Александр Севастьянов. Я буду очень краток. Я по возрасту не знал Аркадия Викторовича Белинкова. Наверное, мне сегодня выступать не следовало. Но сегодня праздник у меня как у издателя, и праздник у меня как у человека, потому что я могу сегодня сказать пушкинскими словами: «Исполнен долг, завещанный от Бога». Я многим обязан Аркадию Викторовичу, которого никогда не знал. Я учился на третьем курсе филологического факультета, когда мне принесли по знакомству на ночь книжечку журнала «Байкал», где был напечатан фрагмент «Поэт и Толстяк» — фрагмент из книги об Олеше. Я очень удивился. С каких это пор литературоведение на правах диссидентской подпольной литературы передается из рук в руки на ночь? Что такое? Почему? Как начинающий филолог, я не был готов к такой судьбе литературоведения. И вдруг, начав читать, я понял, что передо мной что-то совершенно необычное, что-то совершенно непохожее на очередное литературоведение. Передо мной оказался захватывающий интеллектуальный детектив: книга в книге, где наряду с обычным смыслом прочитанного — смысл страшный. Книга обжигала руки. Это была, действительно, антисоветская литература высшей пробы. Конечно, я книгу, журнал этот не отдал на следующий день. Я собрал своих друзей и знакомых, и мы сутки напролет читали ее вслух. Потом был «Тынянов». Мы прочитали и первое издание, и второе. Мы сравнивали и спорили, мы говорили об этой книге. И навсегда сочинения Белинкова оказались для нас высшей литературоведческой школой. Это была школа научной мысли, это была школа моральной мысли, нравственной. Это была школа политической мысли. И до сих пор для меня так два автопортрета и остались. В политической публицистике — Солженицын. В научной публицистике — Белинков. Вот поэтому я издал эту книжечку, хотя профиль моего издательства — другой. Я издаю эксклюзивные книги-альбомы с гравюрами, с монографиями, тиражом 100 экземпляров для библиотек, музеев, коллекционеров. Это совсем не мой профиль, но когда я узнал, что есть такая возможность, я понял, что мне судьба посылает редкий случай отблагодарить добром за сделанное добро. Поэтому я выпустил эту книжку.
И второе, что я хотел бы сказать очень коротко. Тираж книги очень маленький, ограниченный тысячей экземпляров. Собственником тиража является Наталья Александровна Белинкова-Яблокова. К сожалению, как стало мне недавно известно, экземпляры стали появляться в продаже помимо того тиража, который был выпущен. Вот говорят, что в киоске «Нового мира» продавалась она, возможно, еще где-то. Дело в том, что так это сложилось еще при советской власти. Типографии делают «черный», дополнительный небольшой тиражик и с этого живут. И эта традиция перешла и в наше постсоветское время. Я призываю всех присутствующих, если увидите где-то в сомнительном киоске издание, посмотрите накладную. Если там нет подписи Натальи Александровны, смело забирайте книгу. Не платите за нее ни копейки. Она ворованная. Деньги потом отдайте хозяйке. Спасибо за внимание.
Станислав Лесневский: Мне довелось познакомиться с Аркадием Белинковым, будучи еще совсем молодым человеком в 56-м году в Литературном институте. Вот пришел туда человек, двенадцать с половиной лет отсидевший в лагере, — конечно, он об этом не говорил каждую минуту, — и мы этого совершенно не чувствовали. Один раз только он рассказал о пережитом, обмолвившись, что знает наизусть много стихов Пушкина и что его постоянно окружали заключенные, которые тоже знали хоть какой-нибудь отрывок из «Евгения Онегина». И они друг другу «Онегина» читали. Это был редкий случай. А вообще, на эту тему он не говорил. Но прежде всего это был человек феноменальной одаренности, которая в нем пульсировала непрерывно. На любого молодого человека, каких угодно убеждений, это производило неизгладимое впечатление.
Был еще [в Литинституте] Павел Иванович Новицкий, «осколок», непонятно как доживший до нашего времени, очень старомодный, очень образованный — удивительный человек. И вот были два таких собеседника, которые жили искусством, поэзией. В старинном смысле слова «поэт» — это и есть «художник», «писатель». Белинков, по-моему, знал все стихи, которые только есть на русском языке. В этом смысле все для него в литературе было поэзией. И, вы знаете, он не производил впечатления диссидента. Я преклоняюсь перед всеми нашими диссидентами — и теми, кто отдал свою жизнь, и кто рисковал. Но вот это слово диссидент терминологически к нему не подходит. Потому что он не был политическим деятелем — это не достоинство и не недостаток — он просто был таким человеком. Он не ставил перед собой никаких отдельных от своей духовной жизни целей. И поэтому демонстративно он никому себя не противопоставлял. Он просто делал [свое дело]. И хотел, чтобы все было так напечатано, как он написал. Это было так удивительно. Это было такое непонятное для нас желание в то время, когда это было практически невозможно.