Распутин. Правда о «Святом Чорте»
Шрифт:
Сидевшая рядом с нею Муня Головина больше других поглядывала на меня своими кроткими, мигающими, бледно-голубыми глазами. Я почему-то сразу решила, что это она, и, когда Р. позвал «Мунька», была довольна, что не ошиблась. В светло-сером шелковом платье, белой шапочке с фиалками казалась она такой маленькой и трогательной. В каждом взгляде и в каждом слове проглядывала беспредельная преданность и готовность полного подчинения.
Поглядев на соседку Муни, я несколько секунд не могла отвести взгляда от этого лица – смуглое, почти желтоватое, с большими продолговатыми черными глазами, усталыми и гордыми, – оно казалось неживым, как лицо старинного портрета, но иногда оно вдруг все вспыхивало, и в глазах мелькала тоска неразрешимого вопроса. Она была как-то неестественно бледна, и тем ярче выделялись на этом лице тонкие губы красного рта. Одетая в лиловый шелк и маленькую шапочку из черно-синих крылышек, она сидела спокойная и безучастная, глубоко засунув руки в горностаевую муфту. Я не спросила, кто она, и больше у Р. я ее не встречала, но узнала ее по портретам и думаю, что это была в<еликая> к<нягиня> Милица Никол., та самая, о которой Р. в первое свидание со мной говорил: «Есть у меня тут одна княгиня в<еликая>. Милица, може знашь? она вот тоже всю книжну премудрость произошла, а спокою не нашла». Да, человеку с таким лицом не грезилось даже мечтать о покое.
Остальные дамы были незначительны и все как-то на одно лицо, и на них я взглянула мельком.
На углу стола кипел огромный, ведерный, ярко начищенный самовар, и стол весь был буквально завален разной снедью, но сервировка была очень странная: рядом с роскошными тортами и великолепными хрустальными вазами с фруктами лежала прямо на скатерти грудка мятных пряников и связки грубых больших баранок,
В комнату вошла та самая высокая девочка в гимназическом платье, которую я видела в приемной в первый приход. Руки всех протянулись ей навстречу: «Мара, Марочка!» Очень было любопытно посмотреть, как все эти княгини и графини целовали дочь Распутина, одна даже, вероятно, обознавшись, поцеловала ее руки – потом ее усадили на диване около старой Головиной.
«Вот солнышко-то как нынче светит радостно, – сказал Р., обращаясь ко мне, – это оно для тебя светит, потому ты на добро пришла. Знашь, так всегда бывает, кому вера-то есть, вот солнце тоже, когда глядит на дома-то, все люди особыми будто стали, а по делу-то своею верою глядишь, оно и выходит солнечно. Ходи в церкву», – неожиданно закончил он свое туманное «поучение», которому все внимали с благоговением. «Вот тоже Ольга (Ольга Владимировна Лохтина. – А.В.), – заговорил Р., прожевав баранку. – Была баба умна, в бога верила, в церкву ходила, и вдруг словно што ее, подлюку, ужалило, своротила в сторону и вместе с отступником Серьгой Трухановым, знашь, такой монах был в Царицыне, бешеный, Иллиодор! – оба на церкву наплевали, он вовсе из Рассеи сбежал, а она каку-то дуру ленточну из себя смастерила, да вот, погодь, сичас сама увидишь. Чует мое сердце, што явится она и не даст мне стакана чая толком допить». И точно в ответ на его слова в передней раздался сильный шум. Я повернулась к полуоткрытой двери, а на пороге ее уже колыхалось что-то невероятно яркое, широкое, развевающееся, косматое, нелепое и высоким звенящим голосом выпевало по-кликушечьи: «Хри-и-и-сто-с Во-о-о-скре-е-с!!!» – «Ну вот тебе Ольга, радуйся!» – хмуро сказал Р.
Мимо меня пронеслось это ни на что раньше мною виданное не похожее и рухнуло между моим и Р. креслами. Отчетливо запомнила я белую козью ротонду, веером разостлавшуюся по полу, а потом какой-то мех на затылке – густой, желтый, волчий.
Поднявшись на полу, Лохтина протянула Р. шоколадный торт, выкрикнув немного более по-человечески: «Вот гляди при-и-нес-ла свер-ху белень-ко-е, внутри черненькое!» Р., сидевший с момента ее появления отвернувшись и насупившись, повернулся к ней, взял торт и, сунув его на край стола, сказал скороговоркой: «Хорошо, отстань, сатана!» Стремительно вскочив, Лохтина обняла сзади его голову и стала дико целовать его, выкликая захлебывающимся срывающимся голосом исступленные ласки, уловить слова было почти невозможно, и только иногда проскальзывало кое-что, напоминавшее человеческую речь. «Дорогусенько, сосудик благостный, бородусенька, безценьице, мученьице, бриллиантики, алмазик мой, божестьице мое, боженочек мой, любосточек аленький, сокровище мое, радостичек мой, блаженнинький мой, святусик!!!» Отчаянно отбиваясь, Р. кричал, полузадушенный: «Отста-ань! сатана! отста-а-нь, бес, сво-о-лочь, дьявол!! тебе говорю, сука, стерьва! отста-ань!!»
Наконец, оторвав ее руки от своей шеи, он отбросил ее со всего размаху в угол и, весь красный, взъерошенный, задыхаясь от злости, крикнул: «Всегда до греха доведешь, сила окаянная! паскуда!»
Тяжело дыша, Лохтина добралась до кушетки, около которой упала и, помахав руками, окутанными цветными вуалями, звонко выкрикнула: «А все-е же ты мо-ой!! и я к те-бе прило-жи-и-лась!! И я-а к тебе при-и-ло-жи-ла-сь. Бо-ог ты мо-ой! Кто-о бы не сто-о-ял ме-е-жду на-а-ми, а я к тебе при-и-ло-жусь!! И я зна-а-ю. Ты ме-е-ня лю-и-бишь!» – «Ненавижу я тебя, сволочь! – быстро и решительно возразил Р. – Вот перед всеми говорю: ненавижу я тебя, не только что люблю – бес в тебе. Убил бы я тебя, всю морду избил!» – «А я счаст-ли-и-ва! счаст-ли-и-ва-и все же ты меня-лю-и-бишь! – запела Лохтина, подпрыгивая на одном месте и трепеща цветными тряпками и лентами. – И я к те-е-бе опять при-и-ло-жусь!» Мгновенно подбежав к Р., она обхватила его голову и с теми же дикими сладострастными криками принялась целовать его, неистово крича и выкликая. «А ты дьявол!» – в бешенстве завопил Р. и ударил ее так, что она отлетела к стене, но сейчас же, вскочив на ноги, Лохтина опять закричала исступленно: «Ну, бей, бей! бей!!» Все выше, выше поднимался голос, и такое блаженство было в нем и в этих протянутых худых руках, что невольно становилось как-то жутко: а вдруг все это уже перестало быть действительностью, потому что в здравом уме и твердой памяти нельзя присутствовать на подобном бедламе, зная, что это не сумасшедший дом, но тогда что же это такое?
Наклоняя голову, Лохтина старалась поцеловать то место на груди, куда ее ударил Р., и, видя, что это невозможно, подскакивала и рычала, с отчаянием целуя воздух громкими жадными поцелуями, била себя ладонями по груди и целовала эти ладони, извиваясь в сладострастном экстазе. Она напоминала какую-то страшную жрицу, беспощадную в своем гневе и обожании.
Понемногу ее возбуждение стало стихать. Отойдя к кушетке, она легла на нее и закрылась вуалями. Я внимательно смотрела на нее: наряд ее был невероятен – вся она была обвешана плиссированными юбками всевозможных цветов, думаю, их было не меньше десяти, мне пришло в голову, как по-дурацки должен себя чувствовать человек, если только он вправду не сошел еще с ума, обвешиваясь всем этим костюмом, и я чуть не расхохоталась. Юбки эти от ее быстрых нервных движений кружились и развевались вокруг нее, как гигантские крылья, разлетались вуали (их было столько же, сколько юбок) по обеим сторонам головы, на которой была надета волчья собирская шапка Р. (как я потом узнала от Муни), с прикрепленными к ней пучками разноцветных лент. Поверх надетой на Лохт. красной русской рубашки Р. висели на ремнях мешочки, наполненные разным хламом и остатками еды Р.: половинками обкусанных огурцов, яблок, баранок, ломтей хлеба, костями рыб, кусками сахара, старыми пуговицами, обрывками лоскутов, записочками. На ремнях же висело несколько пар его старых рукавиц. На шее Лохтиной, словно цепи, свисали разноцветные ряды четок, гремевших при каждом ее движении. На руках ее были неуклюжие мужские перчатки, которые она потом скинула. Ноги были обуты в старые огромные сапоги, вероятно, те самые, в которых он «тридцать лет искал Бога по земле». Лицо ее трудно было разглядеть под двойным венчиком вроде тех, которые кладут на покойников, и сквозь вуали виден был только скорбный изящный рот, обезображенный несколькими выбитыми зубами, наверно, самим же
Р.«Бо-ог! бо-ог! си-ила! твоя!» – нарушая общее тягостное молчание, внезапно выкрикнула Лох. Р., опять было принявшийся за чай, резко повернулся к ней и погрозил ей кулаком: «Вот, как перед Истинным, доспеешь ты окаянная, продолблю я твою голову, кобыла бешена! Сгинула бы с глаз долой, опостылела, сука?!» – «За что вы ее так поносите?» – спросила я возмущенно. Все сидевшие быстро повернулись ко мне, а Р., мгновенно изменив свое свирепое лицо на ласковое, погладил меня по плечам. «А ты сама подумай, пчелка, как же мне ее не ругать, – сказал он примирительно, – какого мне все это терпеть, бесы тому и рады, што она церкву бросила и Муньку за собою тянет?» – «А вы только что говорили, надо прощать!» – заметила я. «Слы-ы-шу умные речи! – запела Лохт. Откинув вуаль, она пристально вгляделась в меня темно-серыми, все еще прекрасными глазами. – Это кто же такая! видно, новенькая. Ну, сюда, сюда и руку целуй, руку!!» – «Замолчишь ли ты, сатана ленточный!» – крикнул Р. Дамы все по-прежнему молчали, только дышать они начали часто, нервно поводили плечами, лица покраснели, и глаза застилались. «Не замол-чу-у! – не унималась Лох. – Я все дни кри-чу-у! об одном, а вы глу-ухи, вы-сле-е-пы!!» – «Я не понимаю, зачем вы раздражаете Гр. Еф.? – сказала неожиданно Люб. Вал., обращаясь к Лохт. – Разве вы не видите, что ему это неприятно?» Вырубова встала, подошла к Лох., стала перед ней на колени и поцеловала ей руку, потом вернулась на свое место. «Догадалась наконец! – очень спокойно сказала Лох. и сейчас же опять закричала, выкликая; точно так же внезапно стихнув, она наклонила голову и, раздвинув вуали, принялась вглядываться в сидящих. – Что-то я не вижу своей послушницы? Ну живо, живо! на колени, и ручку, ручку!!» Муня встала и, став на колени перед Лох., поцеловала ее руку. «Погоди, подлюка! Найду я на тебя кнута!» – крикнул Р. «Бо-ог пра-авду любит», – завопила Лохт. «Не в тебе ли она, сила нечистая?» – огрызнулся Р. Муня вернулась к столу. «Смотри, дура, – погрозил ей Р., – станешь постылой!» Люб. Вал. спросила сдержанно, но вся покраснев: «Гр. Еф., это ужасно – как вы Марусю браните?» – «А что она меня в грех вводит, – отозвался Р., – руки у Ольги целует – сколько раз говорил ей: не смей Ольге ничего давать!» – «Что же мне голодной теперь оставаться? – покорно спросила Лохт. – Сегодня опять не обедала и вчера ничего не ела, у меня денег нет. Последние сегодня шоферу отдала. Он меня шибко, хорошо вез! Я опоздать боялась. Я ему говорю: направо, налево, туда, сюда, а он поворачивает, и вот я здесь, и ничего у меня нет! Сегодня прощеное воскресенье, прислуга будет прощение просить, на чай надо давать, а у меня нет! А я голодна, есть хочется», – как-то по-детски беспомощно протянула она последние слова. «Так тебе и надо, стерва!» – спокойно сказал Р.»
В этом и множестве других описаний «старца» хорошо проявляется его отношение к женщинам. Оно вполне традиционно для русских крестьян начала XX века. Женщина – это некое приложение к печке. Ее можно было, как безответную скотинку, бить и унижать по любому поводу и без всякого повода, а она не смела ответить. Недаром именно в русских деревнях родилась поговорка: «Бьет, значит любит». Григорий Ефимович же стремился стиль отношений, привычных среди крестьян, перенести на свое общение с «барынями», внушая им, что «уничижение паче гордости» и что, унизившись, спасешься. И экзальтированные аристократки с мазохистской страстью сносили побои от своего кумира.
Жуковская продолжает: «Дуня внесла огромную миску дымящейся ухи и поставила на столик у двери. Муня встала, налила тарелку и отнесла ее Лохт. «Мунька! – сердито прикрикнул Р., – тебе говорю, не смей служить Ольге, ну ее!» (он прибавил краткое, но выразительное словечко). Не слушая его, Муня поставила уху на круглый столик около кушетки. «Это зачем тут? – указала Лохт. на корзину гиацинтов на окне. – Здесь все мое раньше было, чашка моя тут стояла, все подъели, все выкинули, подлянки!» Муня молча взяла тяжелую корзину, сняла ее с окна и с трудом, напрягая свои худенькие плечи, поставила ее в угол на пол. Р. обернулся. «Ну чего мне еще ждать?! – воскликнул он. – Коли эта сука проклята Муньку у меня отбирает. Хушь бы кто ее, гадюку, из городу убрал, в ноги бы тому поклонился!» Люб. Вал. взволнованно сказала Муне: «Маруся, ну что ты делаешь, зачем сердить Гр. Еф.». – «Ну, мама, мамочка, не надо, не говори так», – шепнула Муня. «Разве ты не можешь сделать все, что захочешь? – немедленно стала выкликать Лохт, приходя в исступление. – Бери бу-ма-гу, пи-и-ши, пи-и-ши! пусть возь-му-т и я по-оле-чу за те-бя-в кан-далы в це-е-пи-в-тюрь-му-ты мо-ой!! ты меня лю-ю-би-ишь! Ну пи-ши!» – «А потом скажут, что я тебя выгнал, и ты от меня с ума сошла – не хочу этого!» – сумрачно сказал Р.
Шаповальникова встала и, пройдя мимо Лохтиной, стала разливать уху по тарелкам. Лохт. яростно вскинулась на своей кушетке: «Сам бей! бей! плюй! на меня, но запрети им портить мне мою дорожку. А теперь я должна к тебе при-ло-житься!» Она вскочила. «Посмей только, сука!» – становясь в оборонительную позу, пригрозил Р. Она стала заходить слева. «Ой, Ольга, не доводи до греха!» – сжимая кулаки, урчал Р. Но ловким, неожиданным движением, забежав справа, она обхватила его голову, со стоном приникнув к ней. Отцепив ее руки и совсем уже по-звериному рыча, Р. отшвырнул ее так, что она с размаху упала на кушетку, застонавшую под ней. Но, сейчас же выпрямясь, Лохт. с блаженством стала целовать концы пальцев, посылая Р. воздушные поцелуи. «Зачем вы нарочно сердите Гр. Еф.?» – опять сказала Люб. Вал. Лохт. выпрямилась и ответила по-фр<анцузски>: «Почему вы не называете меня, обращаясь ко мне, милая Люб. Вал.?» Головина слегка смутилась и ответила на том же языке: «Очень извиняюсь, я совершенно не имела в виду обидеть вас, милая Ольга Владим.!» – «Пожалуйста, не беспокойтесь», – кротко прервала ее Лохт., но тут же опять закричала петухом и стала твердить свои бессмысленные ласки ходившему по комнате Р. Остановившись около меня, Р. сказал: «Ну спроси ее сама, почему она такую шутиху из себя строит, да еще говорит, што я ее на таку дурость благословил». – «А кто-о-же-кро-о-ме те-бя! – пронзительно крикнула Лохт. – Ты-бо-ог! мой! падите ниц!» – подпрыгивая и размахивая руками, дико кричала Лохт. «Вот, гляди на нее, – развел руками Р., – как же мне ее, бесовку, не проклинать. Ну да как другие меня тоже за Христа почитать начнут по ее-то примеру?» – «Не за Христа, а за бога! – закричала Лохт. – Ты бо-ог! мой Саваоф, бог живой!» – «А вы бы ее спросили, почему она вас за бога считает?» – сказала я. «Дусенька, – отчаянно махнул рукой Р., – да нешто я ей, дуре, не говорил? Сколько раз спрашивал – нешто бог с бабой спит? нешто у бога бабы родят, а она знай свое ладит – не хитри, все одно не скроешься, бог ты Саваоф!» – «Бог ты мой! живой! А все вы в содоме сидите!» – запела Лохт. «Ох, што ни то да я над ней, гадой, сделаю!» – и Р. приподнялся на кресле, но тут же протянулись женские руки: «Отец! успокойся!»
Зазвонил телеф<он>, Р. пошел говорить. Дуня собрала грязные тарелки и сказала Муне: «Мунька, снеси тарелки на кухню!» – «Что у вас за странная манера говорить, Дуня! – порывисто сказала старая Головина, – ведь можете же вы сказать: «Мария Евгеньевна, снесите тарелки». – «Не надо, мамочка, оставь», – тихо шепнула Муня.
«Ну, ничего, ну здоров, ну чай пью; гости у меня», – доносилось от телеф<она>. Я, точно проснувшись, огляделась вокруг и опять подумала: где я и что же все это такое? Лохт встала и направилась в спальню. Повернувшись от телеф<она>, Р. подмигнул Маре, чтобы она шла за ней, та быстрым кошачьим движением проползла за спинами сидевших на диване дам и крадучись двинулась за Лохт. Около двери спальни та внезапно остановилась и кинула ей: «Что, подсматривать за мной?» – так властно, что на миг заставила забыть и свой шутовской наряд и всю странную обстановку. Даже Р. смутился и ответил очень коротко: «Не за тобой, а за своими рубашками». – «Очень мне нужны новые посконки, – презрительно отозвалась Лохт. – Твою! твою! с тебя сниму, захочу сниму, а там я все должна освидетельствовать!» Она кинулась в спальню, Мара проскользнула за ней. Несколькими прыжками Р. проскочил в спальную, и сейчас же оттуда раздался неистовый шум, что-то падало, разбивалось, доносились удары, и все покрывалось отчаянными воплями Лохтиной. Хлопнула где-то дверь, по передней раздался тяжелый топот, и в столовую вбежала Лохт., растерзанная, с разорванными вуалями. В ту же минуту из спальной появился Р., красный, потный, мимо него вьюном прошмыгнула Мара. Нырнув за спины дам, она, отдуваясь, уселась между Головиной и Шаповальниковой. Увидев ее, Лохтина закричала, грозя ей обеими руками: «Дрянь! дрянь! гадина! Если бы ты любила отца, ты знала бы, что ему нужна не эта казенная дрянь, а бесценные, единственные часы, уника! с рубинами! с изумрудами, с яхонтами! Я их на Невском видела! И они будут у него! А эту гадость отдай! Отдай!!» Мара быстро переложила из одной руки в другую большие золотые часы Р. с государственным гербом на крышке и спрятала их под юбку. Несколько минут по комнате носился дикий смерч крика, проклятий и ругани. Голоса Р. и Лохт. сливались, покрывались один другим, слова обгоняли, подхватывались на лету, перебрасывались обратно, кружились в буйном кабацком плясе, оглушая и парализуя всякую мысль. Дамы сидели с виду спокойно, только лица их то бледнели, то краснели, нестерпимым возбуждением горели влажные глаза…