Распутник
Шрифт:
Затем появилось объявление в «Лондон гэзет»:
Поскольку Джон Драйден, эскв., был в понедельник вечером 18-го числа сего месяца на Роуз-стрит в Ковент-Гардене зверски избит и тяжело ранен несколькими неизвестными, любой, кто назовет имена нападавших самому мистеру Драйдену или любому мировому судье, не только получит гарантированное вознаграждение в пятьдесят фунтов, которые уже депонированы с этой целью у мистера Бланшара, золотых дел мастера, по соседству с Темпл-бар, но и, буде он окажется сообщником нападавших или даже одним из них, Его Величество изволили милостиво посулить ему полное прощение.
За объявленной наградой, однако же, не пришел никто.
Современников это покушение не столько возмутило, сколько позабавило. Анонимный насмешник передразнил перевод «Памятника», сделанный Драйденом с латинского:
Туда не зарастет народная тропа, ГдеЭнтони Вуд был убежден в том, что Рочестер заранее согласовал задуманную экзекуцию с герцогиней Портсмут; связывает два эти имени воедино и Сэмюэл Деррик в превосходно подготовленном сборнике стихотворений Драйдена, изданном Тонсоном примерно столетие спустя, а сама по себе засада в Аллее Роз стала в литературе тогдашней эпохи символом терниев на поэтическом пути.
Ко дню нападения на Драйдена Рочестеру оставалось жить всего восемь месяцев, и он постоянно мучился почти невыносимыми болями. И в таком состоянии (и в такой момент, когда против него восстал, казалось, весь мир) он обнаружил, что на него набросились сначала в прозе как на «критика-рифмача с галерки», а потом и в стихах — как на труса, причем Рочестер (несправедливо) полагал, что оба удара были нанесены одной и той же рукой — рукой толстяка, некогда безбожно льстившего ему и обязанного своим восхождением его же, Рочестера, высокому покровительству; толстяка, который смешил всех вокруг неуклюжими попытками «обнажить шпагу» в кругу истинных остроумцев. Стоит ли удивляться тому, что Рочестер кликнул молодчиков с дубинками? [76]
76
С тех пор, как эта книга была вчерне закончена в 1932 году, профессору Дж Г. Уилсону удалось доказать, что письмо Рочестера, в котором упоминается «Черный Уилл», было скорее всего написано в 1676 году — то есть за три года до того, как разошлась по рукам сатира Малгрейва. Однако профессор Пинто заходит слишком далеко, утверждая, что подобная датировка доказывает, будто обвинения в организации нападения, предъявляемые Рочестеру, являются «ложными наветами». Конечно, упоминание «Черного Уилла» имеет шуточный характер; конфликт с Драйденом еще не разгорелся, но только наметился вследствие посвящения им новой пьесы Малгрейву. А вот сатира самого Малгрейва могла побудить смертельно больного поэта всерьез задуматься об отмщении. И все же: Рочестер, герцогиня Портсмут или они оба? Ни доказать, ни исключить нельзя ни первого, ни второго, ни третьего. — Примеч. авт.
XI
Смерть Дориманта
1
Весной 1678 года Энтони Вуд записывает в дневник: «Во вторник, 18 апреля, в Лондоне умер Джон, граф Рочестер, двадцати восьми или около того лет от роду». Через пару дней делает приписку, состоящую из одного-единственного слова: «Ошибка». Не удивительно поэтому, что Немур из «Принцессы Клевской», услышав о смерти графа Розидора, переспрашивает: «Но это точно?»
77
Предоставлено графом Мальборо.
Слух о смерти поэта опередил его фактическую кончину всего на два года. В апреле 1678 года он был «на пороге смерти». Серьезно заболев в 1669 году, он был вынужден принимать «ванны» мисс Фокар, то есть лечиться ртутью от сифилиса; в 1671 году глаза поэта, по его собственному признанию, уже не могли отличить вино от воды; рецидивы случались практически ежегодно. Отказ от вина и женщин мог бы, пожалуй, спасти его, но, даже вознамерься он повести себя соответствующим образом, у него не хватило бы силы воли. Серьезный недуг, поразивший его в 1678 году, внес в вечные толки о Рочестере новую ноту. Леди Чаворт написала лорду Русу, что Рочестер «так раскаивается в своих прегрешениях, будто собирается послужить примером для покаяния всему человечеству, и я надеюсь, что именно так оно все и будет».
Подробности этого — первого — покаяния нам известны от Бернета:
Когда его силы иссякли настолько, что он не мог ни двинуться, ни пошевелиться и не надеялся прожить еще хотя бы час, он сказал, что его ум и способность здравого суждения остаются столь сильными и ничем
не замутненными, и с этого мгновения он полностью убежден в том, что смерть не означает исчезновения или испарения души, а только отделение ее от тела. Эта болезнь ознаменовалась для него и горьким раскаянием в его прошлой жизни, но, как объяснил он мне позднее, ужас его был темен и носил универсальный характер, отнюдь не сводясь к страху перед тем, как тяжко он согрешил перед Господом. Он сожалел о том, что прожигал жизнь — и сжег ее так быстро, — о том, что навлек на себя такую дурную славу, — он мучился этим и не находил слов, способных воплотить и передать мучения.И от болезни, и от приступов раскаяния Рочестеру удалось частично оправиться, но человеку, который прочел извещение о собственной смерти, всегда найдется о чем поразмыслить — а ведь до него наверняка дошли те же новости, что и до Энтони Вуда.
Сегодня мне сообщили горькую весть о моей собственной кончине и об уже состоявшемся погребении. Однако, услышав имена моих наследников и преемников, особенно по части принадлежащих мне зданий, я изрядно порадовался тому, что скорбные новости не отвечают действительности; моя воля к жизни настолько усилилась, что впредь я не намерен пренебрегать никаким лечением, иные способы и методы которого казались мне до сих пор страшнее самой смерти. Король, которому известен мой дурной нрав, должен быть поставлен в известность о том, что я не собираюсь сдаться смерти без боя; теперь я буду жить ей и всем назло. Дорогой мистер Сэвил, жду свежих новостей из вашего царства живущих.
Мимолетное раскаяние не было, однако же, внезапным обращением закоренелого безбожника. Рочестер всегда любил «высокие моральные качества в других», а его умонастроение в последний период жизни уместно было бы назвать «новой серьезностью», пришедшей на смену откровенно разрушительному духу сатиры, безжалостно обрушивающейся на любого разносчика порока, кроме ее автора. Его друзья, которым когда-то хватало беспробудного пьянства в его обществе, начали постепенно превращаться из «распутников» в государственных деятелей и политиков. Если бы Рочестер не умер таким молодым, он, пожалуй, избрал бы ту же дорогу. Его друг Роберт Уолсли написал:
Его ум начал склоняться в сторону публичной деятельности; он постепенно уяснил для себя мудрость наших законов и великолепное устройство английского правительства; теперь его выступления в Палате лордов получали широкое одобрение; он интересовался всевозможными историями, касающимися жизни страны в прошлом и в наши дни, и принялся читать материалы заседаний парламента.
Из Лента в 1677 году Рочестер написал Сэвилу: «Я был бы рад поработать в парламенте на постоянной основе, потому что пэры Англии начали играть в последние годы значительную роль в управлении страной. Я появлюсь к началу сессии. Тит Ливий и собственная болезнь настраивают меня на политику». Правда, тут же добавил, что, конечно же, прибыв в столицу, сменит «эту блажь на какое-нибудь меньшее зло, а что это будет — вино или женщины, — я не знаю; в зависимости от того, в какую сторону качнутся хвори».
Возобновление «воли к жизни» не оставляло особого места одному из двух «меньших зол», хотя он и писал: «Воистину чудны дела Твои, Господи (как выражаются мудрецы), если человек и на краю могилы продолжает валять дурака и разыгрывать из себя шута, но иначе мне скучно жить».
Близкое дыхание смерти вызвало у поэта желание выразить словами свою любовь к Сэвилу — одному из немногих друзей, с кем он не рассорился и кто не дезертировал сам — даже теперь, когда вошло в такую моду ненавидеть Рочестера:
То, что ты, как мне кажется, любишь меня, — далеко не последняя по значению из моих удач; но зато первая из осознаваемых мною обязанностей — вести себя так, чтобы счесть самого себя и впрямь достойным такой любви. Если и есть на земле что-то по-настоящему хорошее, то это дружба, в отсутствие которой все остальные блага оказались бы пустым вымыслом. Наш повседневный опыт служит печальным доказательством того, как редко встречаются люди, сделанные из достаточно прочного для настоящей дружбы вещества. И все же, дорогой Гарри! Давай не сдаваться, давай не отчаиваться в упрочении — хотя это и есть самое сложное — столь редкостного проявления земной жизни; оно ведь и самое лучшее или, вернее (может быть), единственно достойное! Подобные мысли совершенно захватили меня с тех пор, как я приехал в деревню (где только и можно думать, потому что вы там, при дворе, вообще ни о чем не думаете или, по меньшей мере, подобно человеку, запертому в барабан, не можете думать ни о чем, кроме грохота палочных ударов, обрушивающихся вам на голову), и я додумался до многих чрезвычайно серьезных вещей (но здесь на Рочестера накатывает всегдашний цинизм. — Г. Г.) и, наряду с прочим, вывел одну максиму, которую мне хотелось бы при случае передать нашему другу Господу Б-гу: раз уж наша честность и порядочность прямо пропорциональны нашему благосостоянию, то может ли бедняк оказаться порядочным человеком или, например, преданным другом. Никудышный хозяин своего добра — никудышный друг.