Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:

Сперва меня смущала холодность хозяйки, ее ни на чем не останавливающийся взгляд, неучастие в застолье; щебетанье Марты казалось мне желанием как-то сгладить сухость матери. Но постепенно я понял, что ко мне это отношения не имеет, что все происходит в том порядке, каким обычно живет этот дом.

Вскоре фрау Криста Биллингер сняла передник, включила телевизор и села в кресло. Западный Берлин транслировал предпасхальную передачу из Мюнхена. Программа называлась «Небесная весть», после чего, объявил диктор, в исполнении драмкружка евангелической общины пойдет религиозная пьеска со странным названием «Куда с таким количеством тухлой рыбы».

И тут возник конфликт: Марта хотела смотреть по другой программе какой-то фильм, ждала его целую неделю. Не знаю, чем закончился спор, — Клаус, посмеиваясь над матерью и сестрой, увел меня в свою комнату…

— Что ж, приступим, — он извлек из кармана связку

ключей в кожаном футлярчике, долго перебирал их, близко поднося к глазам, наконец, нашел нужный, отпер ящик письменного стола и вытащил две пухлые папки. — В этой — оригиналы, — сказал он, откладывая, — а в этой фотокопии, — он протянул мне папку. — Здесь есть и письма, которые дошли с фронта благополучно, часть хранилась у матери, часть у родителей отца. Мать всем этим очень дорожит и никуда из дома не дает. Поэтому для себя я сделал фотокопии…

Открыв папку и бегло перебрав плотные, одинакового формата листки фотобумаги, я поднял глаза на Клауса. Я даже не заметил, в какой момент в его руке оказалась общая тетрадь в слинявшем сером коленкоровом переплете.

— Вот, — сказал он, кладя ее передо мной.

Обыкновенная, общая, девяносто шесть листов, невероятно старая, иссохший коленкор в трещинах, кое-где на корешке он вовсе истерся, обнажив швы с побуревшим клеем на марле и поржавевшие скрепки.

Оставалось открыть тетрадь, что я и сделал. И взгляд мой пристыл к первой странице: на пожелтевшем листе в широкую линейку с красными фабричными полями по-русски было написано «Дневник», а ниже — моя фамилия, имя и довоенный адрес. И еще: «Начат 1 сентября 1939 года». Все написано моим школьным, но уже взрослевшим почерком, запретным для учеников пером «рондо». Я узнал все это сразу или же вспомнил сразу. И не только это. В моем мозгу, как падающая звезда, пронеслись десятилетия, впечатанные в них события, человеческие лица, целые и уничтоженные города, грохочущие эшелоны и ветер от них, пахнувший мазутом и паровозным дымом, — огромный пестрый мир, озвученный голосами людей…

— Ваш? — услышал я Клауса.

— Как он попал сюда?.. Впрочем…

— Все здесь… И ответ на ваш вопрос, — он показал на папки. — Эту, с фотокопиями, возьмите себе.

— Кем был ваш отец?

— До войны подручным у провизора. В 1940 году его призвали в армию, в строй отец не попал — сильная близорукость с астигматизмом. Его определили в армейскую аптеку при лазарете. Расфасовывал порошки, мыл колбочки… Остальное и главное вы узнаете из его бумаг. Я не знал, как ими распорядиться. Просто сохранить на память или показать в какой-нибудь редакции, издательстве? Я не был уверен, что это может кого-нибудь заинтересовать. А потом прочитал ваш очерк. Вот так, — он умолк, склонив голову, готовый слушать меня.

Но что я мог ему сказать в тот момент?

— Здесь все в хронологическом порядке, — снова заговорил Клаус. — Что ж, до завтра. — Он вышел.

Прошла неделя моего пребывания в Берлине, три дня из нее я прожил у Биллингеров. Клаус вызвался проводить меня до аэропорта в Шенефельде, а до электрички с нами пошли Марта и пятилетняя Эрика — соседская девочка, которую родители, уехавшие в отпуск, подкинули Марте.

Мы стояли на платформе в ожидании электрички. Эрике наскучили наши разговоры, у Марты она выклянчила марку, разменяла ее в киоске «Митропы» и развлекалась: став на весы-автомат, опускала в щель монетку, взвешивалась, а за следующую денежку получала порцию туалетной водички из этого же автомата. В весы было вмонтировано зеркало, Эрика на цыпочках тянулась заглянуть в него, чтобы пригладить ладошкой светлые легкие волосы, смоченные пахучей водичкой…

Так и запомнилась она мне: курносая, с высокими скулами, стоящая на цыпочках.

Уже сидя в электричке, я подумал: мир для этой девочки состоит из конкретных вещей и явлений- символов. В основном — добра. Понятие зла приходит к ней еще из сказок. Эти три дня, выходя в сад, я учил Эрику ездить на роликовых коньках по асфальтированной дорожке; разок сходил с нею в Тирпарк, где она потащила меня в «Бремхауз» смотреть хищников, живущих в открытом вольере.

Наверное, я для нее тоже остался отзвуком добра, как отец Клауса, «опа Конрад» — дедушка Конрад. Попробуй, сообщи ей я или кто другой из взрослых, что «опа Конрад» мог убить меня, а я его! Что рухнет в ее душе?!

Пройдут годы. Из учебников и книг Эрика узнает, что была война, кто с кем и почему воевали. Узнает она, что были Освенцим, Майданек и Равенсбрюк. Но сможет ли она понять, как это тот конкретный «я», что учил ее ездить на роликовых коньках, и конкретный «опа Конрад», на коленях у которого она любила сидеть, могли убить друг друга? Мир для нее уже будет делиться по четким признакам на хороших и плохих людей, на добро и

зло. Но я и умерший Конрад Биллингер будем пребывать в ее памяти рядом. Способно ли будет то время ответить на все ее вопросы, если уже сегодня это не так просто сделать, потому что подробности растворяются в общих понятиях, которые не всегда принимаются на веру, а если и принимаются, то только разумом. Значит, сохранить подробности? Но не возбудят ли они новые вопросы, в которых будут недоумение, горечь и недоверие? Нужно ли это делать? Если да, то следует помнить, чем рискуем, когда в своем рассказе, оглядываясь на прошлое, станем угодничать перед настоящим…

Автостоянка около аэропорта была забита машинами с западногерманскими номерами. Их владельцы улетают отсюда по делам и в отпуск по всему миру: из Шенефельда им дешевле, чем из аэропортов ФРГ, а машины ждут их возвращения, благо стоянка бесплатная.

Объявили посадку. Я поблагодарил Клауса за гостеприимство и, разумеется, за то, что разыскал меня, чтоб возвратить дневник. Он лежал в моем чемодане в папке вместе с фотокопиями бумаг покойного Конрада Биллингера, а от его сына я получил право распорядиться ими по своему усмотрению. Я ничего не пообещал Клаусу заранее, бегло просмотрев письма и дневник его отца. С Клаусом мы могли встретиться лишь осенью, когда он приедет в Москву на какой-то симпозиум химиков.

Клаус заметил, что благодарить его не за что, никаких хитроумных комбинаций выстраивать не пришлось: просто на глаза ему попалась моя фамилия под очерком в еженедельнике, который он выписывает уже десять лет, где упоминались события, знакомые ему по рассказам и дневнику отца. Остальное было делом двух-трех телефонных звонков, на последний из которых я и отозвался. Ему повезло, шутил Клаус, что я уцелел на войне и стал писать очерки. Вот и все Ведь имелись и другие варианты, улыбался он и, загибая пальцы, перечислял: дневник его отца мог попасть ко мне; отец его или оба мы могли погибнуть, я не умел бы писать очерки; оба мы могли не веста никаких дневников; находились бы на разных фронтах и т. д.

Мне хотелось сказать этому молодому немцу что-то хорошее, приятное, но обычные, обязательные для такого момента слова давно утратили искренность. И я просто похлопал Клауса по плечу, в проходе еще раз оглянулся и прощально поднял руку…

В первое же воскресенье по приезде я пошел к Лосевым.

Когда-то нас было четверо: Витька Лосев, Сеня Березкин, Марк Щербина и я. Из школы вместе ушли в одно пехотное училище. За месяц до выпуска, не получив своих кубарей на петлицы, отбыли на фронт Выгрузились из эшелона и с марша — в бой. Так и началось. Нам везло: все время были вместе. После первого ранения мне удалось вернуться в свой полк. Уже младшим лейтенантом. Витька Лосев сказал тогда: «Обскакал ты нас: пока мы воевали — звание получил». Не завистливо, а удивленно сказал. Лосев никогда не завидовал, а лишь удивлялся, считал, что самый способный среди нас — он. Тем более на войне. Сеню Березкина вообще в расчет не брал. Тут, пожалуй, Лосев не ошибался. Березкин был хилым и всегда неловким человеком, во время разговора вскидывал голову, а веко левого глаза прищуривал, будто вслушивался во что-то. Был он совершенно нелепым для армии существом. Что ни надевал, все выглядело карикатурно: гимнастерка почти до колен, шинель горбом на спине, обмотки постоянно сползали. И вечно простужен. Особенно донимали его строевые занятия. Лишенный чувства координации, Семен по команде «шагом марш» вперед выносил левую ногу и левую руку одновременно, вроде боком выступал. Другой захоти так — не получилось бы, а у Семена — только так. Намаялись с ним взводный и старшина, и смеху было, и горя, а потом махнули рукой.

Зато был у Семена редкостный слух, играл на баяне, на пианино, на мандолине. Мелодии из фильма «Большой вальс» знал наизусть…

Было нас четверо. Теперь я один, недавно не стало и Виктора. В некотором смысле под моей опекой остались жена его Наташа и дочь Аля. Внешне ничего в их доме не изменилось. Обе привыкли к моим посещениям, но старались держаться независимо, хотя я понимал, что без Виктора их материальное положение значительно ухудшилось.

В этот раз я пошел к ним вручить подарки из Берлина: Наташе — пудреницу, Але — купальник. Так полагалось еще и потому, что этот порядок давно завел Виктор. Он часто бывал в заграничных командировках и любил привозить подарки не только жене и дочери, но и друзьям. Слыл широким и добрым, но счет одолжениям вел: кому и какой значимости; не терпел, когда это забывали. Едва появились газовые зажигалки «Ронсон», он тут же привез мне такую из Англии. Я знал, что в руках у спекулянтов она полсотни, сказал ему об этом. Он засмеялся: «Ты только рассказывай всем, что это я привез, мне этого достаточно». Делая подарки, как бы получал удовольствие, мол, это он достал первым…

Поделиться с друзьями: