Рассказ о непокое
Шрифт:
В конце сорок второго года Бажан (он как раз должен был занять пост заместителя главы правительства УССР) и Довженко написали просьбу в правительство о возвращении репрессированных украинских писателей, которые дороги народу, особенно сейчас — в грозную годину всенародной отечественной войны. Это письмо должно было быть вручено Сталину. Первым в списке значился Павло Михайлович Губенко — Остап Вишня.
И вот, в конце сорок третьего года у меня в редакции (я редактировал журнал "Україна") затрещал телефон. Звонил Рыльский.
— Юрий Корнеевич, — услышал я радостный голос Максима Фаддеевича, —
Рыльский недавно прибыл из Уфы и жил с сотрудниками Академии наук в гостинице "Новомосковская" на Балчуге.
— Нет, Максим Фаддеевич, не знаю. А кто?
— Павло Михайлович.
— Какой Павло Михайлович? — Я подумал, что Рыльский говорит о ком-то из товарищей-фронтовиков, и стал вспоминать: кого же зовут Павлом Михайловичем?
— Остап Вишня!
— Боже мой! Вишня?!
— Даю ему трубку…
В телефонной трубке зашелестело и завыло — и мне почудилось, что это воет пурга и потрескивает снег на морозе где-то на далеком севере. Но сквозь это завывание и потрескивание донесся десять лет не слышанный голос — его можно было узнать и через сто лет среди тысячи других голосов.
— Юрий Корнеевич?
— Павло Михайлович?
Больше мы ничего не сказали. Спазм сжал мне горло, и я почувствовал, что и по щекам Павла Михайловича, там, на Балчуге, в номере гостиницы "Новомосковская", тоже текут слезы…
Через минуту трубку снова взял Рыльский:
— Мы едем сейчас к вам. Вы где будете: в редакции или в столовой?
— Буду ждать в вестибюле главного корпуса.
Я позвонил Яновскому (он редактировал журнал "Українська література"), в нашей редакции работал Зегер, старинный друг Павла Михайловича, и втроем мы перебежали заснеженный двор Партизанского штаба, петляя между машин, на которые грузили длинные тяжелые свертки с парашютным устройством на конце: литература, продукты, рации, оружие — все, что сегодня ночью сбросят с самолетов в тылу врага на партизанские аэродромы.
И вот дверь с улицы отворилась — и вошли двое: Рыльский и щуплый человек в кожушке, ушанке и валенках. Вишня! Павла Михайловича нельзя не узнать, в каком бы неожиданном одеянии он ни появился перед вами.
Яновский снял шапку и поклонился до земли. Потом мы обнимались, глядели друг на друга. И молчали.
Да, это был Вишня. Точно такой, как и десять лет назад, — вот только немного похудел, немного больше стало морщин, и глаза… глаза были немножко не те… Глаза стали словно меньше, а "человечки" в них — темнее… Как будто Павло Михайлович смотрел издалека. Это был настороженный, несколько, может быть, недоверчивый взгляд — взгляд-вопрос: а как вы ко мне отнесетесь? А?..
Этот взгляд резанул ножом по сердцу…
Как можно скорее все сделать, чтоб этот взгляд исчез, чтоб от него не осталось и следа! Только, когда этот взгляд исчезнет, уйдет в небытие, — только тогда можно будет сказать, что Вишня вернулся, что начал жить нормальной человеческой жизнью…
Потом мы пошли к постпреду: надо же было представить начальству нового члена нашей украинской "колонии" — узаконить его, так сказать, в его новом бытии; проделать разные формальности, в частности — получить для Павла Михайловича талоны на обед в столовой Партизанского штаба, карточки на хлеб.
Вишня шел, а потом сидел
в глубоком кожаном кресле перед столом постпреда все такой же, все с тем же притушенным взглядом.Забавно-горестная деталь: постпред выдал ему все надлежащие карточки и талоны, а затем достал из ящика письменного стола большую сотенную коробку папирос "Казбек" и положил ее перед Павлом Михайловичем. Вишня взглянул на коробку — удивленно, потом на постпреда — недоверчиво:
— Это — папиросы?
— Папиросы.
— Сотня?
— Сотня.
— И это все… сразу… мне?
— Вам, Павло Михайлович. Курите на здоровье! По карточкам тоже получите, а это, так сказать, презент для первого знакомства.
Вишня посмотрел на всех нас — на каждого по очереди, в глазах его блеснула смешинка-искорка — и вдруг засмеялся: засмеялся своим настоящим, обычным, десять лет не слыханным, "вишневым" смехом: хе-хе-хе-хе-е-е! Он улыбался до этого уже не раз, но то была улыбка не его — улыбка с чужим взглядом, усмешка горькая и несмелая. А это уже не улыбка — смех, и смеяться так умел один Вишня: то ли смеялся, то ли только фиксировал "наличие смеха" в скобках, так сказать — актерское a parte: и смех и не смех, а насмешка над собой. Но всем, кто был рядом, становилось смешно до смерти.
Милый Вишня! Он уже "возвращался", он уже был почти здесь!
Потом мы пообедали и все вместе отвели Павла Михайловича в выделенную ему временно — до устройства — комнату: здесь же, во втором дворе Партизанского штаба, во втором корпусе флигеля, в том же коридоре, где помещалась редакция "України"; в этом коридоре, кроме комнатки нашей редакции и двух комнат Укриздата, были еще три комнатушки с койками и одеялами: тут ночевали по большей части связные, прибывавшие на несколько дней с территорий, захваченных оккупантом, чтоб, получив необходимые инструкции или материалы, снова лететь на родную землю… В одной из этих комнат спал в эту минуту неизвестный дядя с огромной бородой; в другой — крайней — ютилась прославленный снайпер Людмила Павлюченко — ее вызвал ЦК комсомола; третья — средняя — была в эту ночь свободна.
Был уже вечер. Все — Рыльский, Яновский, Зегер — ушли, задержался еще на некоторое время только я: у меня был ночной пропуск.
В комнате, кроме койки, покрытой одеялом, ничего не было, и мы с Павлом Михайловичем сели на койку. Электропроводки в комнате почему-то тоже не оказалось, и освещением служила коптилка на подоконнике замаскированного черной бумагой окна.
Несколько минут молчали. Тишина стояла в комнатке, во всем опустевшем на ночь корпусе штаба, на Тверском бульваре, казалось, во всей замаскированной, закамуфляженной, притаившейся прифронтовой Москве. Потом мы заговорили.
— Так-то, Юрий Корнеевич, — сказал Вишня.
— Так-то, Павло Михайлович, — ответил я.
Это и был, собственно, весь наш разговор — тогда, в первый вечер, в день возвращения Остапа Вишни.
Но этими скупыми словами мы сказали тогда друг другу очень много: то были и воспоминания о прошлом — хорошем и дурном; был и обмен первыми мыслями и впечатлениями по поводу современного положения вещей; были и раздумья о том, что ждет нас еще впереди. Ведь много можно высказать одним молчанием, а уж фразой из целых трех слов — и тем более.