Рассказы о русском характере
Шрифт:
Комонов любил своего командира той тайной даже для самого себя любовью, которая не может не зародиться у немолодого уже человека к юному, сильному и смелому.
А Букреев или не догадывался об этой привязанности, или не хотел ее принимать.
Вчера, когда немецкий самолет, не выдержав огня катера, ушел в облака, Букреев снял шлем, и вдруг его лицо залилось кровью. Его легко ранило небольшим осколком, но крови под шлемом накопилось много. Комонову при виде окровавленного лица командира стало так страшно, словно был ранен его родной сын. Он сам забинтовал Букрееву голову. Командир заметил его испуг, казалось, он даже понял, как любит его Комонов, и, чтобы успокоить его, дал слово отныне носить всегда каску. Вчера и всю ночь он был с ним ровным и даже необычно ласковым, а под утро замолчал, и вот первым, на кого рассердился командир в это
— Вправо, говорите, уклонились? — командир неожиданно обернулся к Комонову и прищурил глаза.
— А скажите, это что, по-вашему? — Букреев показал рукой в направлении черной точки, видневшейся на воде впереди и чуть левее курса. — Или вам невдомек, что этот буек показывает фарватер в минном поле?.. А то, что мы идем впритирочку к этому самому минному полю, вам тоже ничего не говорит? Поле-то нанесено у вас на карте? — Букреев опять вложил руку в карман и отвернулся, как будто он теперь уже совсем оставил в покое своего помощника. Конечно, Букреев наслаждался свежим, ясным утром. В самом деле, неужели только и помнить, только и говорить, что о войне, о прокладке, сердиться, расстраиваться. Ведь боевая жизнь и так тяжела, надо же хоть изредка смотреть на мир немного иным взглядом, дать хоть совсем крошечный отдых сердцу.
И вдруг, ни к кому не обращаясь, Букреев крикнул:
— Доложите, как Жидконожкин!
Кто-то, исполняя приказание командира, побежал по палубе и с грохотом спустился в кубрик.
А Комонов продолжал размышлять над картой. Где же и в чем он ошибся? Да и ошибся ли? Уж по пеленгам-то он, слава богу, справиться умеет. Или не тот береговой знак он взял? Может быть, компас врет?
На карте, левее курса, проложенного Комоновым, был нанесен ряд кружочков, это были ночные астрономические наблюдения командира по звездам. Комонов пришел из запаса, кончил курсы младших лейтенантов во время войны. С астрономией у него и во время обучения не было ладно, а пока послужил на берегу, позабыл и то, что знал. В определениях командира не могло быть никакого сомнения. Значит, ошибся где-то он. А потом это заграждение: буек показывал, что катер шел почти по его кромке, а курс Комонова на карте отстоял от минного поля на добрые две мили.
На мостик вбежал матрос. Комонов слышал, как он доложил, что Жидконожкин забылся, как будто спит, но что он очень плох. Букреев ответил матросу коротким «есть», продолжая стоять так же неподвижно, и так же, не оборачиваясь, смотрел в море. Толстая папироса в длинном черном мундштуке, зажатом в его зубах, чуть подрагивала, когда Букреев делал короткую затяжку.
«Ну скажи что-нибудь. Объяви свое горе. Ведь ты же любишь этого матроса. Скажи, и тебе легче станет, — подумал Комонов. — Тебе кажется, что ты показываешь сильный характер. Неправда! Не такой уж ты железный человек». И Комонову ясно представился Жидконожкин, выбежавший вчера из машинного отсека, чтобы доложить командиру об устранении повреждений. Испачканная маслом, обожженная грудь моториста выглядела сплошным черно-красным ожогом, наскоро наложенные бинты лохматились на руках и на голове. Букреев выслушал слова Жидконожкина так, словно перед ним был не обожженный и израненный, а совершенно здоровый матрос.
— Разрешите идти? — спросил Жидконожкин.
— Куда? — как будто опомнившись, спросил Букреев.
— Вниз, к моторам.
И тогда Букреев шагнул к матросу, широко раскинув руки, его губы дрогнули. Он хотел помочь Жидконожкину сойти вниз, но тот испуганно отшатнулся.
— Немедленно ложись на койку… — сказал Букреев.
Жидконожкин спустился с мостика и упал на палубе без сознания. Его отнесли в кубрик, и он больше уже не вставал.
Комонов стал думать об отношении командира к нему, к Комонову. Неужели тому непонятно, что Комонов не профессиональный моряк, что он хочет служить честно и служит честно, но многое ему не под силу, а заново учиться — годы не те. Ну, служил он когда-то, был старшиной группы рулевых, а сколько лет прошло. Мало осталось от флотской выучки. Разве можно быть лихим моряком после двенадцати лет бухгалтерской работы, после жизни в тихом провинциальном городе, с женой и детьми, в домике с верандой?
Однако Комонов помнил, что прокладка его неверна и надо искать ошибку. Может, Букреев и не прав в своем резком, почти презрительном обращении с пожилым человеком, но как командир, по службе, он прав.
Принуждая себя думать о прокладке, о допущенной ошибке, Комонов продолжал думать и о Букрееве. Думал он
какой-то второй мыслью, не облеченной в слова, но настойчиво пробивающейся, впутывающейся в те мысли, к которым он себя принуждал. «И откуда у него такая жесткая требовательность? И всего-то экипажа у него на катере полтора десятка человек, а держит себя так, точно командует линкором. Со всеми на вы, распекает… И ничего не скажешь, он всегда прав…» Комонов взял лоцию, посмотрел рисунки береговых знаков; они точь-в-точь походили на те, что белели на берегу. Значит, это именно те знаки, и ошибки не должно быть. «А могло быть у нас все иначе. Я ж люблю этого черта. Разве мало отвоевали вместе? Разве не обоих нас в обледеневших шубах, окоченевших и не способных иной раз двигаться по приходе в базу матросы на руках сносили с мостика?»Комонов подошел к компасу и, приказав наблюдателю записать время и пеленги, нацелился рамкой пеленгатора на пирамидку знака, мутно белевшую на берегу. «Он потерял отца и мать. Неужели у него нет потребности иметь близкого человека? Если мы останемся живы после войны, разве мы не будем ближе друг к другу, чем иной отец с сыном. Что же, он и в страшную минуту все так же будет смотреть на меня злыми, рыжими глазами и называть насмешливо „старпом“?»
Комонов нанес взятые пеленги на карту. Место катера вновь оказалось правее курса, проложенного командиром… «Плюнуть на все и уйти… Пусть хоть трибунал… Уйти рядовым в пехоту. Или хоть в боцманы, к старому привычному делу, к кранцам, к тросам, шлюпкам и не мучиться незнанием астрономии, незнанием ряда вещей, незнанием того, что, к сожалению, открывается на каждом походе, не терпеть этого постоянного унижения, не страдать от своей беспомощности, а почувствовать себя нужным, способным к делу человеком».
— Старпом! — вдруг сказал Комонову Букреев. — А как вы думаете, немцы так и оставили хотя бы вот этот знак на месте? Неужели вы полагаете, что они его не перенесли чуточку в сторону, чтобы некоторые легковеры… (Комонов сообразил, что легковером Букреев назвал его), чтобы некоторые легковеры, определив место и поправив курс, вкатились бы прямо в минное поле?
«Вот черт! — подумал Комонов. — Простая догадка, а почему она не пришла мне в голову?»
Комонов не мог не отдать должное уму командира и уже готов был простить Букрееву и насмешку и легкое презрение, которые как будто слышались в его голосе.
— Вот видите, старпом (ох, это слово «старпом», оно совсем не означает старший помощник, ведь на катере у командира всего один помощник). Вот видите, старпом, астрономия-то и нужна: звезды и солнышко немцам не передвинуть. В прошлом году мы около Кронштадта ползали, а сейчас вон где плаваем Нам с вами далеко ходить придется. Ну, доложите мне сейчас точно место… Доложите! — почти закричал Букреев.
Комонову на миг послышались в его голосе нотки страдания. Широкая рука Букреева крепко сжимала поручень, до того крепко, что побелела, и на ней ясно обозначились желтые веснушки. Букреев сжимал поручень, а Комонов живо ощутил всегда горячее и крепкое пожатие командира в своей руке. И это ему почему-то напомнило такое же утро в прошлом году. Они несли дозор около Кронштадта. Над заливом шел воздушный бой. Пока самолеты кружились в воздухе, Букреев смотрел на бой просто с любопытством, а когда фашисты сбили наш истребитель, он схватил руку Комонова и сжимал ее все сильней и сильней… по мере того как самолет падал к воде, и отпустил лишь после того, как потемневшая в месте падения самолета вода вновь успокоилась и засияла мягким светом.
— Ну, когда же вы у меня будете служить как следует? — снова заговорил Букреев.
И Комонов снова обиделся, но в то же время ему показалось, что сейчас совсем не он и не его прокладка злят командира. «Жидконожкина жалеет, — подумал Комонов. — Лучший матрос на катере умирает, а что поделаешь…»
И вдруг Комонову тоже захотелось открыто злиться и громко ругаться, и у него было тяжело на душе.
— Товарищ старший лейтенант… — повысил голос Комонов, хотя он и не знал, что же сказать дальше.
— Спокойнее, старпом, ну я же знаю: не можете. Пеленжишко взять вы можете, а смекнуть по-штурмански, воспользоваться каким-нибудь другим способом определения места корабля в море не умеете.
— Товарищ командир…
— Ну, спокойнее же, старпом. Я знаю: вы давно хотите сказать, чтобы я списал вас с корабля. Так, что ли?
— Так точно.
— Не выйдет. Вы думаете, вместо вас на мой крейсер назначат классного штурмана, окончившего училище по первому разряду с отличием?