Рассказы о русском характере
Шрифт:
Командир говорил это Комонову таким тоном, точно ему же и на него жаловался и хотел, чтобы тот ему посочувствовал и понял, как трудно воевать без хорошего помощника. Это была очень тонкая издевка.
— Нет, старпом, прошу понять, что вы уйдете с катера только с повышением. На этот раз вы в Кронштадте займетесь астрономией. Мне неприятно вам это говорить, но вы не поедете в Ленинград, пока не сдадите зачета и не принесете от флаг-штурмана хотя бы четверки. Мы слишком мало с вами плаваем, чтобы я имел право так просто прогнать вас с катера.
Букреев замолчал. Комонов кипел от обиды. Жену и детей он не видел почти всю войну. Наконец, они вернулись из эвакуации в Ленинград, и вот
Если даже днем долго смотреть в небо, то вдруг перестаешь замечать его голубизну, все бесконечное пространство заполняется белыми и темными точечками. Когда долго смотришь в небо, трудно заметить самолеты. Комонов случайно обвел взглядом горизонт и увидел два далеких, почти невидимых самолета. Уставшие наблюдатели не заметили их. Что сейчас будет! Влетит и матросу, не заметившему врага, и помощнику за плохое обучение сигнальщиков. Букреев просто приходил в ярость, когда ему запаздывали доложить о малейшем изменении обстановки на море. Ох, и шторм же грянет сейчас на мостике. Комонов хотел уже доложить командиру о самолетах сам, но Букреев опередил его.
— Товарищ краснофлотец, два самолета на горизонте, справа восемьдесят! — лихо и громко крикнул Букреев, как командиру корабля докладывая наблюдателю о самолетах. Тот встрепенулся, вскинул к глазам бинокль и принялся рассматривать самолеты.
— Ну, что залюбовались? Своим глазам не верите, — почти добродушно сказал Букреев провинившемуся матросу. Комонов вдруг заметил, как под белыми ресницами Букреева вспыхнули искорки веселого смеха. Он был доволен, что от его окрика встрепенулись не только провинившийся наблюдатель, а вся вахта на палубе катера.
Букреев некоторое время смотрел в море и вдруг спросил Комонова:
— Старпом, вы любите морскую службу?
Сколько раз уже этот вопрос задавался Комонову, и, как всегда, Комонов ответил:
— Я, товарищ командир, служу честно.
— Знаю… — Букреев навалился грудью на поручень и, свесив тяжелую голову, стал смотреть вниз на быстро бегущую вдоль борта воду, словно он забыл о самолетах.
— Я, старпом, не понимаю такого отношения к службе. Что значит служить честно? Если вас заставить изо дня в день делать однообразную скучную работу, скажем, пилить дрова. Вы честно будете пилить, а полюбите ли вы эту работу? — Букреев с трудом отвел глаза от воды и взглянул на Комонова. Светлые блики зари как-то особенно хорошо освещали его лицо и неуловимо просвечивали карие озорные глаза.
— Я люблю в службе блеск. Понимаете ли, особый, морской. Однажды в Батумском порту мы еще курсантами ходили на вельботе на французский военный транспорт с ответным визитом. Французы приходили к нам на моторном баркасе, а мы к ним под веслами на вельботе пошли. Были у нас на крейсере очень красивые паровые катерки, а мы пошли на вельботе — прекрасный ходок был наш вельбот.
Букреев говорил как будто не то, о чем думал. Лицо его показалось Комонову необычно мягким, согретым неожиданным дорогим воспоминанием.
— Я загребным был, — продолжал Букреев. — Ну, и шли мы! Весла так и гнулись, а мы все в белом, наглаженном, так и сверкаем на солнце. Вода после каждого удара весел по обе стороны от следа так и кипит ключами. Какую циркуляцию мы тогда в гавани нарисовали. А зашабашили как. Как один легли спинами на банки и друг другу над головами весла передали. Ррраз — и весел нет, и уключин нет, и мы уже все смирно сидим на банках, а вельбот так и порет воду. К трапу подошли точнехонько. Французы высыпали всем экипажем на палубу, разглядывали нас с борта.
Букреев снова замолчал и, навалившись грудью на
поручень, смотрел вперед по курсу катера.«Почему он мне это рассказал? Да и то ли он хотел рассказать? Почему все какое-то странное в это утро? Море, чуть колышась, нежится, переливаясь перед восходом солнца, а на горизонте зловещие точки самолетов. В кубрике умирает матрос, а командир вспоминает, о каким шиком он и его друзья ходили с визитом к французам…
И почему у него, у Комонова, только что кипела такая жгучая обида на командира, а сейчас от нее не осталось и следа? И что могло рассердить командира в это утро? А может быть, командир и сам не сознает, как ему трудно быть суровым? Может, у него часто бывает, когда он на миг что-нибудь вспомнит, отойдет, загрустит, и ему хочется быть тогда душевным и ласковым, да не умеет он сказать об этом, не научился еще, не тем пока жил…» — так думал Комонов. И вдруг ему, захотелось положить руку на круглую, усталую спину командира.
— Кончики мачт на горизонте, справа восемьдесят! — прокричал наблюдатель.
Букреев и Комонов одновременно вскинули к глазам бинокли, стекла приблизили две туманные иглы, еле различимые в сером мареве.
— Транспорт, — сказал Букреев. — Если охраняют самолеты, значит, он хорошо нагружен. Понимаете ли, старпом: богатая добыча! А? — Букреев вновь повернулся к Комонову, спрашивая, как тот смотрит на это.
— Богатая-то богатая, да нам не по зубам, — сказал Комонов, а сам подумал: «Неужели ринется в бой?» Но эта мысль ему самому показалась нелепой: как ни горяч был командир, а все же и расчетлив.
Букреев покусывал губу. Он что-то соображал и смотрел на Комонова тем взглядом, каким смотрят в пустое пространство. Длинное лицо его вытягивалось еще больше и делалось злым. Комонов давно уже заметил, что лихость у командира всегда как бы рождалась из злости. Вот такой же был у него взгляд, когда он повел свой кораблик под самый шквал немецких снарядов.
Тогда они в числе других катеров шли в охранении каравана. Гитлеровцы открыли по каравану жестокую пальбу с берега. Один из катеров-дымзавесчиков от попадания тяжелого снаряда разлетелся в щепки. В дымовой завесе образовалось окно, открывшее врагу транспорты. Букреев, так же покусывая губу, оглядел своих людей и повел кораблик к берегу, прямо под немецкие снаряды. Он приказал начать дымопуск. Окно в дымзавесе было закрыто. Снаряды густо падали вокруг катера, а Букреев снял фуражку и стоял, приглаживая волосы, как будто только и заботы было у него, чтобы ветер не растрепал его рыжую шевелюру.
Букреев сбил шлем и хотел было запустить пальцы в волосы, но пальцы скользнули по бинту, и он потер висок ладонью. Эта манера ерошить волосы и потирать ладонью висок тоже была знакома Комонову. «Вот он, небось, сейчас жалеет, что не командует артиллерией крейсера», — подумал Комонов. Он знал о затаенном желании командира служить на большом корабле.
Видя, как растет возбуждение Букреева, Комонов убеждался в том, что что-то должно произойти. Но что? Неужели командир сунется со своими сорокапятимиллиметровыми хлопушками против транспорта и самолетов?
Букреев все кусал губу и злился.
«Сунется. Непременно сунется», — решил Комонов, заметив, как в глазах Букреева вспыхивают искорки. Сейчас он примет решение такое дерзкое, что у всех замрут сердца, а он, забыв о жизни и смерти, поведет их в бой. Он будет управлять ходом корабля, стрельбой, ругаться, кричать до тех пор, пока не победит или не пойдет ко дну.
— Не по зубам, говорите, добыча? — спросил Букреев Комонова. Неожиданно его лицо стало непривычно бледным. — Ну что ж, пускай плывут, везут снаряды, танки. Надо бы их утопить, да, видать, не в наших силах.